Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
не от мира сего... Или это в лагере так казалось, черт  его  знает...  Ну,
объект ты выбрал не очень-то удачный. Констанс - девушка серьезная, ей  не
до флирта... - Он поглядел на меня. - Да ты что, Клод? Ты всерьез, что ли?
   Я молчал и глядел на него. Он встал.
   - Ну, пойдем, я тебя  познакомлю.  А  там  уж  смотри...  -  он  сделал
неопределенный жест.
   Мы пошли к Констанс, Марсель  меня  официально  представил.  Я  неловко
пробормотал слова извинения, Констанс опять улыбнулась, мило  и  безлично.
Она и сейчас умеет  так  улыбаться,  если  хочет  поскорее  отделаться  от
собеседника. В принципе это хорошо действует, я наблюдал; но на меня тогда
ничто не могло подействовать.
   Это не было ощущением яркого счастья, праздника,  пылкой  влюбленности,
как с Валери. Просто я боялся уходить от Констанс, боялся, что  больше  ее
не увижу, - и тогда конец мне, я не вытяну. Чего я от нее хотел,  от  этой
чистенькой, беленькой, ласковой и замкнутой девочки, я и сам  не  понимал.
Вначале я вовсе не думал на ней жениться - может,  потому,  что  никак  не
рассчитывал на ее согласие. Соблазнять ее я тем более  не  собирался.  Мне
даже не приходило в голову поцеловать Констанс. Вообще я вначале относился
к ней не как к женщине, а как к  источнику  света,  тепла,  спокойствия  -
всего этого так не хватало мне тогда!
   И  вот  вечер  за  вечером  я  сидел  в  ее  чистенькой,  очень  скудно
обставленной комнате, смотрел, как она  ходит,  заваривает  чай,  как  она
штопает чулки. Однажды я принес ей две пары нейлоновых чулок -  выменял  у
американца за уникальную  лагерную  зажигалку  из  снарядной  гильзы.  Эту
зажигалку  мне  подарил  чех  Франтишек,  я  его  вовремя  предупредил  об
опасности - _увидел_ его имя в  списке  для  газовой  камеры  на  столе  у
начальника лагеря, и ребята дали ему номер  мертвеца,  перевели  в  другой
барак - ну, как обычно делали в  таких  случаях,  если  удавалось  заранее
узнать. Я тогда уже научился _видеть_...
   Констанс не испугалась и не смутилась, когда я принес ей чулки. Я  даже
удивился - думал, она будет отказываться, рассердится. Но она улыбнулась -
по-хорошему, не той, официальной улыбкой - и сказала:  "Это  замечательно.
Мне так надоело штопать чулки! А нейлон, говорят, очень прочный".
   После месяца ежедневных встреч мы поразительно мало знали друг о друге.
Я сказал ей, что был в лагерях, - да и Марсель представил меня: "Мой  друг
по лагерю". Сказал, где работаю, где живу. О Робере рассказывал. Один  раз
заговорил об отце и Женевьеве, но о матери сказал только, что она  умерла.
И это все. О лагерях и  о  Валери  мне  было,  пожалуй,  одинаково  трудно
говорить, у меня в первые годы  даже  температура  поднималась  до  сорока
градусов, если я начинал рассказывать. О телепатии я  попросту  побаивался
упоминать, тем более что у меня эти способности вдруг исчезли, и я склонен
был думать, что они могли проявляться так ярко лишь в лагерной обстановке.
Ну, а если исключить три эти темы, рассказывать мне было особенно  нечего.
И как-то не хотелось. И  Констанс  тоже  не  хотела  говорить  о  себе.  Я
спросил, давно ли умерли ее  родители.  Она  коротко  ответила:  "В  сорок
втором году", - и надолго замолчала. Я больше не решился расспрашивать.  Я
вообще болезненно не люблю  спрашивать.  Мне  даже  трудно  расспросить  о
дороге, если я не знаю, куда идти. Это у меня с детства. Отец считал,  что
это от избытка самолюбия. Вряд ли. По-моему, от робости.


   Через неделю после свадьбы мне приснился лагерь.  Тогда  он  мне  часто
снился, да и сейчас еще случается. Приснился допрос. У меня все еще болели
ребра, переломанные в 1940 году,  и  почки,  отбитые  в  1943-м.  Так  что
кошмары были очень реальными, я опять задыхался от боли и  ужаса  и  опять
кричал: "Больше не могу, убейте меня, убейте меня, я ничего не знаю!"
   Это я всегда кричал, пока мог выговаривать слова, хоть невнятно.  Потом
я выл, хрипел - и в особенно счастливых случаях терял  сознание.  То  есть
начинал все чаще терять сознание.  Вначале  меня  отливали  водой,  и  все
повторялось:  нестерпимая  боль,  нечеловеческий  крик,  раздирающий  рот,
разрывающий глотку, и опять спасительный провал в черноту. Потом, наконец,
меня оставляли в покое. Робер уже без шуток говорил, что и в этом я  похож
на женщину - внешне слабый, тщедушный, а выдерживаю то, что  не  под  силу
атлетам. Это верно - и сознание я терял так редко, так ужасно, невыносимо,
беспощадно редко!
   Я двадцать часов висел на вытянутых, нестерпимо болящих руках и хрипел:
"Убейте, убейте меня, я больше не могу!"  Но  я  это  вынес.  Меня  пытали
неделю подряд, с перерывами по три-четыре часа, не больше. Делали все,  на
что у них хватало фантазии и техники: прижигали кожу сигаретами,  загоняли
длинные раскаленные иглы под ногти, стегали плетьми по часу,  по  два,  по
три, обливали водой из ведра, и снова ложились на спину не удары,  нет,  а
будто падали горящие балки, переламывали мне хребет, переламывали изо всех
сил и все никак не могли доломать, и я беззвучно кричал:  "Скорее,  только
скорее, я больше не могу, убейте меня, убейте меня скорее!"
   Самое страшное было, когда меня и Робера пытали  одновременно,  в  двух
разных камерах. Мы оба испытывали  двойную  боль,  двойной  ужас,  двойное
умирание. Как мы выдержали, не понимаю. Позднее мы  договаривались,  чтобы
не попасть в одно время - телепатически договаривались, -  перестукиваться
мы не могли, сидели на  разных  этажах.  Это  было  трудно,  очень  трудно
устроить. Однажды мне удалось внушить своему  следователю  на  расстоянии,
что он болен, совсем болен, с сердцем плохо, и он  вызвал  меня  лишь  под
конец дня, когда Робер уже лежал без сознания в своей камере. В другой раз
Роберу сказали в кабинете следователя: "Валяйся тут, мы при тебе  допросим
другого, потом опять примемся за тебя! Жди  своей  очереди!"  Робер  успел
передать мне это прежде, чем потерял сознание. Я сейчас же  начал  внушать
своему следователю, чтоб он вызвал меня. Это было очень трудно потому, что
я боялся вызова больше всего на свете, и,  если  б  можно  было  покончить
самоубийством, я бы, не задумываясь, воспользовался этим  выходом.  Но  он
вызвал меня, и вскоре я хотел лишь одного -  поскорее  потерять  сознание,
поскорее, пока Робер не придет в себя, иначе...  Кричать  я  уже  не  мог,
голос был сорван, я хрипел, бормотал и иногда с недоверием слушал: неужели
это мой голос?.. Робер все же пришел в себя, и пытка удвоилась, по  вскоре
это кончилось...
   Прошло  много  времени,  прежде  чем  я  научился  терять  сознание  по
произволу. И то мне это удавалось лишь тогда, когда давали  хоть  короткую
передышку и я мог сосредоточиться.  Я  вспомнил  "Межзвездного  скитальца"
Джека Лондона и попробовал  повторить  его  опыты.  Но  это  было  не  то.
Во-первых, получалось  слишком  медленно  -  эсэсовцы  не  давали  столько
времени; во-вторых, из этого состояния можно было довольно легко  вывести.
Герою Джека Лондона не загоняли иголок под ногти, его просто  встряхивали,
пинали, развязывали, и он приходил в себя. Это показывает, что цивилизация
продолжает совершенствоваться. По крайней мере в одном направлении.  Разве
во времена Джека Лондона могли себе представить, что такое газовая  камера
и крематорий? А через четверть века после его смерти с этим  познакомились
на личном опыте  миллионы  людей.  Еще  лет  через  пять  некоторая  часть
человечества узнала, как здорово действует даже небольшая  атомная  бомба,
если ее сбросить на город. А  теперь  все  человечество  на  личном  опыте
убедилось, что обитателям Хиросимы и Нагасаки 6 августа 1945 года пришлось
и вправду нелегко. Впрочем, большинство, наверное, уже не успело  осознать
этого.
   Когда боль превышает силы и уничтожает в  человеке  человеческое,  люди
кричат в общем одинаково. Все мы, заключенные концлагерей, узники гестапо,
слыхали не раз этот страшный захлебывающийся вой,  в  котором  нельзя  уже
распознать слов, нельзя узнать знакомого  голоса,  не  всегда  можно  даже
отличить, мужчина это или женщина. Все мы  слыхали  невнятное  бормотанье,
всхлипыванье,  стоны  сквозь  горячечный  бред,  когда  человек  с  телом,
превращенным в кровавое месиво, валяется на полу камеры и уже не  сознает,
где он, продолжается ли пытка или наступила передышка, остался  он  еще  в
живых или умирает.
   Года три назад мне пришлось лечь в больницу - какие-то лагерные памятки
остались, и иногда у меня начинается обострение воспалительного  процесса:
лихорадка, боли. Ночью мне приснился лагерь, я проснулся в холодном  поту,
но и наяву не мог отделаться от кошмара. За стеной кого-то пытали. Я сразу
узнал  это  всхлипывающее  бормотанье,  прерываемое  хриплым   воем,   эти
невнятные,    бессвязные    мольбы,     такие     бессмысленные,     такие
трагически-наивные: "Я не могу больше... Я не выдержу... честное  слово...
я не могу, не могу, лучше убейте меня!" Я  с  невероятным  усилием  открыл
глаза, ожидая встретить нагой, мертвый свет  рефлектора  или  пересеченный
решеткой тусклый световой квадрат тюремного окна. Но в палате царил ровный
синеватый свет ночника, делавший все призрачным, я лежал на мягкой, чистой
постели и слушал  эти  невероятные,  фантастические  в  мирной  обстановке
крики. Я вскочил, кинулся к двери. В коридоре за столиком  сидела  пожилая
сестра милосердия с очень усталым лицом.
   - Что... что это? - спросил я. - Крик... почему?
   - Сейчас подействует морфий... - тихо сказала  она.  -  Это  печеночная
кома.
   Я вернулся в палату и лег.  Крики  за  стеной  становились  все  глуше,
слабее, перешли в  жалобное  бормотанье,  прерывистые  вздохи.  Я  слушал,
обливаясь  холодным  потом,  даже  сейчас,  когда  узнал,  что  это.   При
печеночной коме сознание помрачнено, и когда к  человеку  прикасаются,  то
вся боль, которую он терпит, сосредоточивается  именно  в  том  месте,  до
которого  дотрагиваются  руки  врача.  Боль  от  укола  он  воспринял  как
жестокую,  бессмысленную  пытку...  "Сколько  ему  лет?  Может,  он   тоже
лагерник?" - думал я. (Утром я узнал, что он умер; ему было всего двадцать
четыре года.)


   Итак, мне приснился лагерь, и я стонал  во  сне,  а  может,  и  кричал.
Констанс разбудила меня.
   - Тебя... пытали? - спросила она незнакомым, сдавленным голосом.
   И вдруг уткнулась лицом в подушку и так горько, отчаянно заплакала, что
я растерялся. Я просто не представлял себе, что Констанс может плакать,  -
такая она была ясная и сильная.
   - Констанс, милая, ведь это  уже  прошло...  это  прошло  и  больше  не
повторится, - бормотал я, гладя ее  плечи,  ее  разметавшиеся  шелковистые
волосы.
   Потом я принес воды, она выпила, понемногу успокоилась. Это в первый  и
в последний раз я увидел ее плачущей. Мы  сидели  на  постели,  обнявшись,
Констанс прижималась ко мне, все еще неровно дыша от рыданий.
   - Ты прости, Клод, - сказала она наконец. - Это  из-за  тебя...  И  еще
из-за родителей. Они ведь погибли в тюрьме Френ, и мне  рассказывали,  как
их пытали... вместе, нарочно, чтоб им было тяжелей...  чтоб  заставить  их
заговорить... Мне рассказывала женщина, которая сидела в  одной  камере  с
матерью. Но они никого не выдали.
   Только в эту ночь я узнал, что Констанс, как и ее родители, работала  в
подполье, что  она  была  связной,  ездила  в  другие  города,  перевозила
листовки и гранаты, передавала инструкции.
   - Почему ты мне раньше ничего не сказала? - спросил я.
   Констанс ответила застенчиво и чуть удивленно:
   - Но ведь ты не спрашивал... Я думала, что ты знаешь обо мне от Марселя
Рише... и что тебе тяжело вспоминать обо всем, что связано с войной...
   Вряд ли есть хоть что-нибудь в моей жизни, о  чем  Констанс  не  узнала
после этого. Мне вдруг отчаянно захотелось рассказать  все,  выговориться,
самому понять, что и как было со мной. Это  был  почти  сплошной  монолог:
Констанс слушала, бледная, спокойная, и я  знал,  что  она  все  понимает.
Иногда я спрашивал ее: "А ты? Расскажи о себе!" Она говорила, но  скупо  и
неохотно. Я шел на уловки - рассказывал о каком-нибудь дне своей  жизни  и
добавлял: "Это было такого-то числа, такого-то месяца. А что было с  тобой
в этот день?" Иногда Констанс начинала рассказывать:
   - Ах, девятое октября сорок второго года... В этот  день  я  поехала  в
Лион... В поезде ко мне придрались полицейские, будто у меня документы  не
в порядке... В Лион мы прибыли  вечером,  и  меня  до  утра  продержали  в
камере... Там были две воровки, но они ко мне отнеслись очень хорошо и все
советовали, чтоб я побольше плакала,  когда  меня  будут  допрашивать.  Но
утром  меня  допросил  комиссар  и  выпустил.  Даже  обругал  полицейских:
"Свиньи, мучают детей!" Правда, они зря придрались, документы у меня  были
в порядке. А потом уж все в Лионе прошло хорошо.
   Констанс совсем иначе воспринимала все, что ей пришлось пережить,  даже
гибель отца и матери. Для нее  это  была  борьба  за  идею,  битва  против
фашизма. Гибель в этой битве была хоть горькой,  но  почетной;  жизнь  вне
борьбы - бессмысленной и жалкой. Ее отец  был  коммунистом,  участвовал  в
испанской войне; она росла в атмосфере политических споров, борьбы во  имя
политики, подвига во имя борьбы, и для нее все это казалось  нормальным  и
естественным.  Кстати,  ее   молчаливость,   нежелание   расспрашивать   и
рассказывать, ее удивительная выдержка  -  все  это  было  результатом  не
только врожденных свойств, но и воспитания в определенной среде.
   Я и сейчас не могу понять, как это Констанс вышла замуж за меня, родила
мне детей, отошла от политической жизни, - не потому,  что  я  был  против
политики, вовсе нет, просто  ее  поглотили  заботы  обо  мне  и  о  детях.
Конечно, большую роль тут сыграло то, что я  был  в  лагерях  и  она  меня
причисляла к борцам, к людям  ее  окружения,  ее  душевного  склада  (вот,
пожалуй, единственная польза от этих страшных пяти лет!). Я понимал это  и
чувствовал себя неловко, будто самозванец.
   Но я ничего не мог тогда объяснить Констанс. Она спокойно  улыбалась  и
говорила:
   - Но ведь это правда, что ты участвовал в организации  побега?  Правда,
что, когда вас так ужасно пытали в гестапо после  провала,  ты  никого  не
выдал? Правда, что ты  и  в  Маутхаузене  продолжал  работать  в  лагерной
организации и сделал очень много?
   Я пробовал возражать:
   - Но, дорогая, это  все  внешнее.  А  внутренне  я  вовсе  не  способен
бороться. И если б не Робер...
   Констанс отвечала:
   - В борьбу  многие  вступают  из  личных  побуждений:  любовь,  дружба,
семейные связи. Что ж из этого?  Вот,  например,  моя  мать:  она  приняла
участие в борьбе из любви к мужу. Разве  это  порочит  ее?  Разве  она  не
делала все, что могла, и не погибла, как героиня?  Разве  к  великой  цели
ведет лишь один путь?
   Что я мог на это сказать? Со своей течки зрения Констанс была права. Но
разве действительно важны лишь действия, а побуждения  безразличны?  Может
быть,  к  цели  ведет  и  не  один  путь,  а  множество   параллельных   и
переплетающихся между собой, но ведь вопрос и в том, что считать целью!
   - А что же было твоей целью? - серьезно выслушав  все  это,  спрашивала
Констанс.
   И это ставило меня в тупик. В самом  деле,  как  определить  мою  цель?
Разве я хотел чего-то другого, не того, что Робер? Разве мне  не  хотелось
уничтожить фашизм, прекратить войну? Боже, да кому этого не хотелось!
   - Может быть, дело не в цели, Констанс, - соглашался я. - Дело  во  мне
самом. Я хотел бы стать таким, как Робер и другие, но не  могу.  Ну,  ведь
бывает же сплошь и рядом, что человек занимается делом,  для  которого  он
совершенно  не  годится.  Потому  что  так  складываются   обстоятельства,
понимаешь? Вот так было и со мной в лагере. И я без ужаса не могу об  этом
вспомнить!
   - О чем - об участии в лагерной организации?
   - Вообще о лагере! Обо всем, что с ним связано! Если  б  я  узнал,  что
меня снова отправляют в лагерь, я бы покончил самоубийством! Я замираю  от
ужаса, когда вспоминаю, что там было, я теряю всякое мужество!
   - Но ведь всем страшно вспоминать такие вещи...
   - Значит, не всем одинаково... Робер - он другой, он ничего не  боится.
Вот он - герой, борец, а я... я невольный участник борьбы. Я  трус,  пойми
это! Ты принимаешь меня за героя, а я всего лишь жертва. Не ставь меня  на
пьедестал, я там все равно не удержусь.
   - Видишь ли, герои бывают разные, -  отвечала  Констанс.  -  Почему  ты
считаешь, что герой - эти тот, кто ничего не боится? Я даже не знаю,  есть
ли на свете люди, которым так уж никогда и не страшно. Ну, я понимаю,  что
иногда можно совсем не бояться смерти. Но не бояться  пыток  -  это  может
только помешанный. Ты слишком честен, Клод,  и  слишком  многого  от  себя
требуешь, в этом все дело. Не надо так. Может быть, это и  благородно,  но
ты так мучаешь себя! Смотри, как получается: ты хотел  того  же,  что  все
хорошие люди, и делал то же, что они. А сейчас ты доказываешь мне, что  ты
не такой, как они, потому что ты боялся. Ну, неужели ты думаешь, что Робер
не боялся? Я его мало знаю, это правда, но  разве  он  не  человек?  Может
быть, он скрывал свой страх, чтоб другим было легче...
   - Вот видишь! Ты сама думаешь...
   - А что я думаю? Разве ты выказывал свой  страх?  Конечно,  нет.  Иначе
тебе не позволили бы участвовать в таких важных делах.

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг