Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
привело к сегодняшней трагедии! Вы  все  отмахивались  от  "политики",  вы
думали, что гроза опять минует  вас,  прогремит,  просверкает  над  вашими
драгоценными тупыми головами да и  уйдет!  Ну,  погибнут  еще  миллионы  -
евреев, русских, поляков, японцев, американцев,  кого  там  еще,  пусть  и
французов, разве мало кругом всякой красной сволочи, смутьянов, вот  им  и
достанется, а мы-то, мы будем жить, уж как-нибудь да  останемся  живы,  не
пугайте, нас не убьешь... Да, да, вы были живы, пока  оставалось  в  живых
человечество, вы были его неотъемлемой частью, и из-за того, что  вы  были
внутри и повсюду, человечество с таким трудом продвигалось  вперед  и  так
часто отступало  назад.  Торжествуйте,  проклятые  свиньи  с  самодовольно
задранными пятачками, вы победили! Жаль, что вы  не  видите  солнца  своей
победы! Оно так затуманено ядовитой пылью, что вы смогли  бы  смотреть  на
него, не щуря своих бесцветных самоуверенных глаз. Вот оно,  ваше  мертвое
солнце, проклятые мещане!


   "Почему он проснулся так рано? Что с ним? Нет, так нельзя, я не  должен
спать, он  один  не  справится...  Надо  быть  всегда  начеку,  это  может
кончиться катастрофой. Ах, черт, что это? Зачем ему вспоминать  о  лагере?
Не надо..."


   Минуту назад я думал, что сойду с ума. Но, видимо, моя  психика  теперь
включает воспоминания,  как  защитное  устройство.  Это  страховка.  Очень
остроумно устроила природа: подсовывает мне прошлое, любое прошлое, чтоб я
мог позабыть о настоящем... Но как быстро,  лихорадочно  быстро  сменяются
самые разные картины! Сначала  мелькнуло  лицо  Констанс,  юное,  светлое,
задумчивое. Потом вдруг передо мной возникла ржавая колючая  проволока,  а
на ее фоне - черное от щетины, грязи и  усталости  лицо  с  провалившимися
сумасшедшими глазами. Это лагерь военнопленных  поблизости  от  Арраса,  и
парня я знаю - это бельгиец  Леклерк,  он  потом  погиб  во  время  нашего
неудачного побега. Я не  помню,  почему  он  вначале  не  получал  посылок
Красного Креста, но голодал он очень. Я сую  ему  краюшку  хлеба  и  кусок
сыра. Он прерывисто вздыхает, и на глазах его проступают слезы.  "Спасибо,
дружище", - хриплым шепотом говорит он и отходит, волоча  по  сырой  земле
ногу, обмотанную почерневшим бинтом.
   Ну, вот и лагерь исчез. Светлое, ясное солнце детства светит над парком
Бютт-Шомон, отражается в тихой зеленой воде озера. Мы,  ватага  мальчишек,
сидим на теплых белых камнях и  блаженно  жмуримся  от  весеннего  солнца.
Отсюда, с высот Бельвилля, нам виден чуть  ли  не  весь  Париж  в  голубой
апрельской дымке. Невдалеке блестит широкая полоса канала Сен-Мартен, а за
ним дымят и грохочут вокзалы - Северный и Восточный; дальше уходят в  гору
улички Монмартра, такие же крутые и узкие, как здесь, в  нашем  Бельвилле;
на самой вершине холма сияет белоснежный храм Сакр-Кер. Видны  и  Сена,  и
Эйфелева башня, и Триумфальная арка. Нам по одиннадцати-двенадцати лет, мы
наслаждаемся весной и свободой и лениво спорим о том, кто толще  -  мясник
Жерар с улицы Лозена или дядюшка Сиприен, владелец бистро на улице  Симона
Боливара. Большинство держится того мнения, что дядюшка Сиприен потолще за
счет  брюха;  некоторые  говорят,  что  нельзя  учитывать  одно  брюхо,  а
загривок, руки и ноги у мясника куда внушительней. Мне спорить об этом уже
надоело,  и  я  растягиваюсь  навзничь  на  разогретых  солнцем  камнях...
Безмятежное счастье, кусочек светлого и доброго, безвозвратно исчезнувшего
мира!
   И мне становится очень грустно, когда гаснет ясное солнце далекой весны
1925 года и откуда-то наплывает пестрая хаотическая  масса  лиц,  вывесок,
деревьев, дорожных знаков, книг, птиц, лестниц - да, какая-то  полутемная,
выщербленная, остро пахнущая луком и кошачьей мочой лестница, ведущая  кто
знает куда, я не могу вспомнить, да и вспоминать некогда, я уже на  улице,
в каком-то тихом тупичке, там старые  ветвистые  деревья  и  густые  шапки
зеленого плюща на серых каменных оградах, и  дети  играют  в  "классы"  на
тротуаре, а я опять в другом месте, на шумной пыльной улице, кажется,  эта
Пасси, только давнишняя, лет тридцать назад,  вывеска  "Франсуа  Мишоно  -
король подметки" с лихо нарисованной туфлей роскошно-алого  цвета,  и  еще
вывеска "Специальность - обеды  за  семь  франков"...  И  опять  мельканье
картин, будто смотришь из окна стремительно несущегося поезда...
   Мелькающий мир внезапно  замедляет  свой  бег,  я  лежу  на  соломенном
тюфяке, а рядом сидит Робер, обхватив руками колени. В тусклом красноватом
свете, еле сочащемся сквозь пыльное  зарешеченное  окно,  я  вижу,  что  у
Робера громадный кровоподтек на левой скуле, что губы  у  него  разбиты  и
опухли. Я пробую протянуть к нему руку и чувствую, что рука не  слушается,
что все тело нестерпимо болит, я прикусываю губу, чтоб не стонать, но губы
тоже рассечены и болят, и зубы слегка шатаются. Это камера полиции, но  мы
с Робером и другими участниками побега  находимся  в  ведении  гестапо,  и
допрашивали  нас  гестаповцы,  и  завтра  нас  перевезут  в  Париж,   чтоб
допрашивать дальше.
   - Клод, дорогой, ты очнулся? - обрадованно говорит Робер. - Ну, как ты,
ничего? Пить хочешь?
   - Хочу, - с трудом выговариваю я.
   Я пью воду из алюминиевой кружки, Робер поддерживает мою голову и  тихо
говорит:
   - Нас поместили в одну камеру, это удача - наверное, думали, что ты  не
придешь в себя. Нам надо сейчас условиться, Клод, все отрицать не удастся,
Фелисьена они заставили проговориться, он сказал, что о  списке  узнал  от
нас с тобой. Придется сказать, что  список  увидел  я,  случайно  зашел  в
канцелярию, - пускай они с коменданта взыскивают за неосторожность, черт с
ним. А насчет бланков и печатей - можно свалить  на  тех,  кто  погиб,  на
этого Леклерка и на Жана Вермейля. Леклерк тем более знал  немецкий  язык;
скажем, что он и заполнял бланки.
   - Они не поверят, - бормочу я. - Ты в канцелярии не мог быть, и я тоже,
ведь Геллер им объяснил.
   Робер молчит с минуту.
   - Придется все же стоять на этом, - он  наклоняется  ко  мне.  -  Клод,
прости, что я втянул тебя в эту историю. Но сейчас уж надо держаться.  Нам
все равно отсюда не выбраться, а других подводить нельзя. Ладно, Клод?
   Я так измучен, что мне почти все равно. Я говорю: "Да,  ясно".  Мы  еще
плохо представляли себе, что нас ждет. Если б я знал... а впрочем,  что  я
мог бы сделать, ведь даже самоубийством нельзя было покончить...
   - Но подумать только, на какой чепухе попались! - говорит Робер.  -  На
том, что Леклерк не вовремя достал зажигалку.
   Да, на следующей станции мы должны  были  бежать,  у  нас  в  заплечных
мешках была кое-какая штатская одежда, и всем участникам побега уже выдали
на руки справки об освобождении из  лагеря  по  болезни...  Я  _увидел_  в
лагерной канцелярии список тех, кого включили в очередной эшелон, я  видел
его ясно и продиктовал Роберу имена, и тогда Робер и другие решили, что из
эшелона бежать удобней. Никого не подведешь, да и путь  лежит  куда-то  на
юг, ближе к Парижу. А бланки для справок нам достали  писаря  из  лагерной
канцелярии, датчанин Йоханнес и бельгиец Сегюр, и этих ребят  выдавать  мы
не могли, а насчет моих телепатических способностей и заикаться не стоило,
теперь оставалось только терпеть и молчать, что бы с  нами  ни  делали.  А
если б Леклерк не начал закуривать, стоя рядом с конвоиром, и  не  выронил
при этом справку об освобождении, мы были  бы  теперь  далеко,  кто  знает
где...
   - Знаешь, мы могли бы попасться и потом. Эти справки тоже... -  говорит
Робер.
   И на этом воспоминания обрываются, и боль уходит из тела, и  надо  мной
загорается мертвый, тусклый свет вверху, под потолком библиотеки. В дверях
стоит Робер.
   - Ну как, отдохнул? - заботливо спрашивает он.
   - Отдохнул... - неуверенно отвечаю я.  -  Ты  прав,  мне  полезно  было
выспаться.
   - Но вид у тебя не слишком-то... - замечает Робер, пристально глядя  на
меня. - Мне кажется, ты слишком много думаешь...
   - То есть? - Меня поражает это замечание. - Как  это  слишком?  Что  ты
считаешь нормой в нашем с тобой положении?
   Робер слегка усмехается.
   -  Ты,  конечно,  прав.  Но  я  хотел  сказать,  что   нельзя   слишком
сосредоточиваться на... ну, на этом самом нашем положении. Мы не  в  силах
ничего изменить, и надо принимать это как факт, не рассуждая.
   Мне становится холодно, словно на сквозняке.
   - Робер, зачем ты это говоришь? Я думал... Я почему-то надеялся, что ты
знаешь...
   - Что знаю?
   - Ну, какой-то выход из положения... - Я невольно с надеждой смотрю ему
в глаза.
   - Какой же выход? - Робер отводит глаза. - Я не бог.
   - Значит, нет надежды? - допытываюсь я.
   - Надежда всегда остается. Мы не знаем, что происходит сейчас  на  всей
Земле. Но надо надеяться и ждать.
   - Надеяться и терпеть... Я сказал это сегодня ей, Валери...
   - Не думай о Валери! - поспешно говорит Робер. - Ее нет. Думай  о  тех,
кто остался. О Констанс и о детях в  первую  очередь.  Ты  ведь  их  хотел
сохранить, вот и старайся добиться этого.
   Робер говорит очень серьезно, почти хмуро, и я стараюсь понять,  почему
мне мерещится, что он в душе  подсмеивается  надо  мной.  Здесь,  в  таких
обстоятельствах? Невероятно! Сколько бы мы ни спорили об этом раньше...
   - В Констанс и детях я уверен! -  почти  с  вызовом  говорю  я.  -  Это
прочная связь, нерасторжимая.
   Робер долго молчит.
   - Разве есть нерасторжимые связи? - печально  и  мягко  говорит  он.  -
Разве в лагере ты не думал того же  о  Валери?  И  разве  эти  условия  не
страшнее той войны?
   Я прикусываю губу, чтоб не вскрикнуть. Что он,  нарочно?  Я  исподтишка
гляжу на это лицо, такое волевое, гордое. Робер Мерсеро, мой Робер говорит
это? Я молчу, но он понимает меня и без слов.
   - Что я сказал, я с ума сошел, должно быть! - Я  вижу,  что  он  сильно
взволнован. - И на меня, видно, действует эта страшная обстановка.  Прости
меня, Клод!
   Он встает и уходит, а я никак не  могу  понять,  что  произошло.  Слова
Робера не оговорка, он к этому вел, да и последнюю фразу долго  обдумывал,
не сгоряча ляпнул. Но что это  значит?  Желать  смерти  Констанс,  Натали,
Марку? Даже если он ревнует меня к ним (хотя я этого никогда не  замечал),
то ведь сейчас не время сводить личные счеты! Нас осталось всего  шестеро.
Может быть, на всей земле. И хотеть, чтобы трое ил нас погибли? Немыслимо!
Даже если бы это был не Робер Мерсеро, а кто угодно  другой...  разве  что
опасный маньяк... И вдруг я чуть не вскрикиваю от ужаса: а что, если Робер
сходит с ума?


   "Я сам не в порядке. Не стоило начинать в  таком  состоянии...  Но  кто
знал? Как нелепо вышло! Как он волнуется, бедняга! Что же делать?  Нет,  с
Натали ему говорить сейчас нельзя".


   Я спал? Опять спал? Как странно! По-прежнему горит лампа вверху, кругом
тихо, я один в библиотеке. Который час?  Сколько  я  проспал?  И  где  все
остальные?  Почему  все-таки  я  потерял   способность   видеть   их?   От
непрерывного напряжения и страха? Возможно.  Я  на  время  терял  уже  эту
способность - сразу после выхода из лагеря и разрыва с  Валери.  Почти  на
год. Констанс сначала и не подозревала об этом. Только когда я узнал,  что
она беременна, и стал все время думать о том, где она и не случилось ли  с
ней что плохое, способность видеть вернулась. О  Констанс  я  знал  все  в
любую минуту. Ее это сначала очень пугало, и я стал скрывать свое  знание,
но мне это плохо  удавалось.  Потом  она  привыкла.  Потом  сама  стала...
постепенно.
   В первый раз она позвала меня на расстоянии, когда мне было  нестерпимо
тяжело. Я медленно шел по улице Мира, невдалеке от Вандомской  площади,  и
толстая консьержка, стоявшая у дверей, прокричала мне в  самое  ухо:  "Вот
счастливая парочка, не правда ли?" Я поднял глаза -  и  застыл  на  месте.
Валери с мужем. Они шли счастливые, нарядные, красивые, им ни до  кого  не
было дела. Мне было так больно, что я не  мог  двинуться  с  места  и  все
стоял, а консьержка трубила мне что-то в ухо, и я  думал,  что  хорошо  бы
сейчас умереть или хотя на время потерять сознание, сойти  с  ума,  -  что
угодно, лишь бы не эта боль. Совсем так же,  как  тогда,  в  лагере  после
побега. Нас подвесили вниз головой,  язык  распух  и  душил  меня,  голова
разрывалась от боли и казалась горячей и  громадной,  втрое  больше  всего
тела, и я хотел умереть или потерять сознание, но мне не удавалось ни  то,
ни другое. И тогда, на улице Мира, я не упал в обморок и не умер от  боли,
а неподвижно стоял и вдруг  услышал  далекий,  но  ясный  голос  Констанс:
"Клод! Клод! Где ты, отзовись, отзовись!" Тогда меня это не удивило  и  не
обрадовало, но боль немного утихла, я прошел дальше, к Вандомской площади,
и  попробовал  ответить  Констанс.  Она  уловила  мой  ответ   и   немного
успокоилась.  Я  подозвал  такси  и  поехал  домой.  Только  по  дороге  я
сообразил, что произошло, -  и  так  обрадовался,  что  забыл  о  недавних
мучениях...
   Да, Констанс... Что было бы со мной, если б я не встретил  ее?  Она  не
права, я вовсе не искал в ней черт Валери, меня привлекали  ее  цельность,
ее спокойная сила и ясность... Впрочем, кто  знает...  Констанс  понимает,
возможно, больше меня самого. Ведь были такие дни,  когда  ее  спокойствие
казалось   мне   слишком   невозмутимым,   почти   мистическим,   лишенным
человеческого обаяния. В самой сильной и верной  любви  есть  свои  черные
дни, есть полосы кризисов, и я не раз уже думал, что Констанс  рассудочна,
равнодушна, что ее спокойствие опирается  не  на  силу,  а  на  отсутствие
эмоций, что нет в ней истинной доброты, нет живого огня. Было и  такое,  и
она это знала. Не путем телепатии; ведь она раньше, до  катастрофы,  могла
воспринимать мои мысли и чувства либо в момент какого-то очень высокого их
напряжения - как при встрече с Валери, -  либо  когда  я  сам  сознательно
передавал ей что-то на расстоянии. Просто она  всегда  была  внимательней,
проницательней, тоньше...
   Робер часто подсмеивался надо мной, уверяя, что в моем организме  явный
избыток женских гормонов и психика у меня  скорее  женская,  чем  мужская.
Может  быть,  это  и   так;   ведь   принято   считать,   что   повышенная
чувствительность, острая потребность в любви и дружбе, в опоре и защите  -
это чисто женские черты. У меня они, видимо, существуют от  рождения;  то,
как сложилась  моя  жизнь,  в  одинаковой  мере  определяется  и  внешними
обстоятельствами и особенностями моей психики.
   Да, война дважды разрушала все вокруг  меня;  но  будь  у  меня  другой
характер, я вел бы себя по-другому. Прежде всего я мог не  реагировать  на
все так резко и бурно. Мало ли у кого распадалась семья в  наше  время,  и
далеко не все  делают  из  этого  трагедию.  Тем  более  что  у  меня  все
складывалось не так уж плохо. Отец всегда старался помогать мне - это мать
отказывалась от помощи, потому мы с ней  так  и  бедствовали,  -  а  потом
Женевьева сразу приняла меня, как родного сына. Потеряв Валери, я  тут  же
встретил Констанс, идеальную жену и подругу.
   Выходило внешне так, что я даже выигрывал от этих перемен. Если б  отец
остался с моей матерью, я вряд  ли  получил  бы  образование;  если  б  мы
продолжали жить с Валери, я не смог бы так много и хорошо работать, как  с
Констанс, которая сняла с меня все житейские заботы, никогда не жаловалась
на нехватку денег, даже если их было явно недостаточно, и  обеспечила  мне
то душевное равновесие, которого мне всегда не хватало. И все же... все же
я не мог  ничего  забыть,  я  не  умел  приказать  себе  -  хватит,  брось
самокопание, не будь слюнтяем.
   Робер еще потому так говорит, что наши с ним взаимоотношения  с  самого
начала строились по  принципу:  слабый  ищет  защиту  у  сильного,  а  тот
милостиво снисходит. Ну, может, и не совсем так, ведь Робер искренне любил
меня, а в лагере  дружба  и  любовь  ценятся  куда  выше,  чем  в  обычных
условиях. Но о Робере-то уж не скажешь, что у него есть  женские  черты  в
психике! Он воплощение мужественности и внешне и по характеру. А я...
   К сожалению,  я  не  наделен  другими  чертами,  тоже  причисленными  к
женским: у меня  нет  той  чуткой  внимательности,  которая  действительно
присуща  большинству  женщин.  Или,  вернее,  она  есть,  но   не   всегда
включается. Иногда я вообще ничего, не замечаю  вокруг  себя  -  и  не  по
недостатку интереса, вовсе  нет!  Констанс  всегда  уверяла,  что  это  от
занятости, от увлеченности работой, и я принимал это объяснение - лестно и
удобно. А на самом деле - кто знает?
   Во всяком случае, в истории с Натали эта моя ненаблюдательность едва не
привела к трагедии. Едва не привела? Или трагедия все же произошла? Я  так

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг