Гор Геннадий Самойлович
Картины
---------------------------------------------------------------------
Книга: Г.Гор. "Волшебная дорога". Роман. Повести. Рассказы
Издательство "Советский писатель", Ленинградское отделение, 1978
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 16 ноября 2002 года
---------------------------------------------------------------------
1
Я ходил смотреть панно и картины, а вместо них каждый раз видел реки и
леса, похожие на сны.
И реки, и сны были натянуты на подрамники вместе с холстами или, играя
красками, глядели на меня с больших листов бумаги.
А теперь, три десятилетия спустя, они репродуцированы, изданы в
количестве нескольких тысяч экземпляров, и семейное бытовое слово "альбом"
тщетно пытается передать смысл книги, которую раскрываешь, как чудо.
Создал это чудо ненецкий народный художник Панков.
Он соткал реки, леса и горы из красок и чувств, и вот сейчас они зовут
меня в мое детство, они стараются убрать дистанцию, отделяющую здесь от там,
расстояние от тогда до теперь.
Они и созданы, эти панно и картины, для того, чтобы отменить один из
фундаментальнейших законов физики и показать, что время обратимо и что можно
с помощью волшебных красок и удивительных линий снова обрести свое прошлое и
соединить его с будущим.
Я еду в рессорной коляске по Петрограду 1923 года. Впереди извозчичья
спина, обложенная ватой, и лошадиные ноги, бьющие о мягкую торцовую
мостовую.
Бытие еще не спешит, и улица медленно разворачивается, показывая свои
дома с множеством окон, и разглядывает оторопевшего подростка, только что
сошедшего с поезда, привезшего его из тех далей, где леса, горы и реки - как
сны Панкова, надетые им на белые загрунтованные холсты.
Бытие еще не спешит. Метро появится еще не скоро и отменит
пространство.
Подросток везет пространство, свернутое, как холст. Он везет с собой
прозрачную Ину с хариусами, остановившимися в быстрине, и асимметричную
гору, словно падающую на путника вместе с косо стоящими лиственницами.
Подросток везет это со своим багажом - плетенной из соломы корзинкой - и не
знает, существует ли такой клей, который сможет склеить прошлое с уже
набежавшим настоящим: Невским проспектом, называвшимся тогда проспектом
25-го Октября, с Невой, запертой в гранит и заученной наизусть вместе с
поэмой Пушкина.
А через двенадцать лет из того же самого вокзала выйдет будущий
ненецкий народный художник Панков и начнет спрашивать у прохожих, где
Обводный канал и Институт народов Севера, стены которого расступятся, как
расступились леса, и примут его под свою крышу.
Город станет в эти годы куда многолюдней, и ненецкий охотник испугается
толпы, и удивится большим домам, и будет наталкиваться на встречных, еще не
умея ходить по тротуарам.
Пространство, на время запертое в его душе, будет ждать тех дней, когда
большие листы ватманской бумаги и холсты подставят себя, как река ее
притокам, и жизнь перельется из возбужденного сознания на эти листы и,
превратившись в искусство, одновременно останется жизнью. Как и Панкову, мне
было даровано сильнее чувствовать пространство, чем вечно ускользающее
время.
Извозчик везет меня на Васильевский остров, на Средний проспект, в дом,
номер которого я запомнил еще там, где дома не нуждались в нумерации.
Бытие не спешит, и лошадь тоже. Еще не существует симфоний Шостаковича
и кинофильмов Феллини. И улицы еще помнят тихие шаги Александра Блока.
Мир еще субстанциален. Он медленно наматывался на колеса поезда и на
мое сознание, протянувшись от прозрачных бессонных вод Байкала через станцию
Зима, Омск, Тюмень, Екатеринбург до Зимнего дворца, который я сейчас
рассматриваю с извозчичьей пролетки.
Да, все можно еще потрогать и увидеть не спеша. И только телефон скоро
мне напомнит, что пространство уйдет в отставку и станет персональным
пенсионером, и это мне удастся узнать, попав в эпоху метро, сверхзвуковых
самолетов, атомных реакторов и интеллигентных машин, занимающихся умственным
трудом и называющихся компьютерами.
Мое прошлое едет со мной. За шестнадцать лет, которые я прожил, я видел
многое.
Я видел, как ежедневно два купчика-близнеца, удручающе похожие друг на
друга, приходили к нам - бить моего дядю. С ними вместе появлялся высокий
каппелевец, офицер с зелеными остзейскими глазами.
- Ну, - говорили в один голос близнецы, обращаясь к моему дяде, - когда
ты возвратишь нам наши деньги?
- Я у вас не брал в долг.
- Все равно. Ты нам их проиграл.
И тогда зеленоглазый офицер-каппелевец произносил с немецким акцентом:
- Честные люди отдают свои карточные долги.
Близнецы требовали от моего дяди, чтобы он немедленно продал свой дом и
отдал долг. Они приводили с собой офицера, который, усмехаясь, смотрел, как
два здоровенных, совершенно неотличимых друг от друга парня избивали
низенького, худенького человека, не желавшего продать дом, где жила его
семья.
И еще я помню, как меня, гимназистика, уже в Чите, пролезшего зайцем в
зал иллюзиона (так называли тогда кинотеатр), обнаружила билетерша и,
схватив за рукав, повела в кабинет хозяина, владельца этого небольшого зала,
где оживали на полотне чужие сны.
Высокий, элегантный, он стоял в клетчатом пальто и серой фетровой
шляпе, собираясь уходить. Не спеша он стянул со своих пальцев лайковые
перчатки и наотмашь стал бить меня ими по щекам.
Мое прошлое ехало со мной вместе с соломенной корзинкой, где лежали мои
старенькие, выцветшие на солнце рубашки.
Я еще не понимал, что такое время. Правда, иногда оно раскрывало свои
тайны, как, например, в те застывшие и остановившиеся минуты, когда
перевернуло лодку, взлетавшую на взбесившихся волнах горной реки, и я
оказался в ледяной воде, откуда меня, рискуя жизнью, вытащил старый эвенк
Дароткан, любивший покрывать листки ученической тетрадки наивными и
веселыми, как он сам, рисунками. Да, оно иногда поддавалось разгадке и
давало себя почувствовать, как в тот недобрый час, когда элегантный владелец
иллюзиона, все замедляя и замедляя и без того неподвижные минуты, хлестал
меня по щекам лайковыми перчатками.
Лошадь медленно опускала свои ноги на торцовую мостовую, извозчик,
казалось, дремал, а я, раскрыв глаза, внимал всему, что демонстрировал
огромный город, безропотно принявший меня и готовый, кажется, зачислить в
свои жители.
Вот шагает матрос в бескозырке с ленточками и в широченных, похожих на
колокол брюках-клеш. Стоит нэпман-пузан, а рядом советский служащий в галифе
и крагах, а вот из дверей булочной выходит дамочка в пенсне с карманной
комнатной собачкой, ведя ее на шелковом поводке, а затем длинный мост
подставил себя под ноги лошади, слив свое висевшее над Невой бытие с
чувством моего восторга и изумления.
2
Школа, где я буду учиться, еще недавно была женской гимназией.
Учительницы еще не износили сшитые до революции платья, и старомодная улыбка
не умела оживить их узкие лица - лица бывших классных дам.
Седовласая преподавательница с молодыми, девичьими глазами экзаменует
меня по литературе. Ведь я приехал из Забайкалья вместе со справкой,
вызвавшей снисходительную усмешку на лице заведующего школой, остробородого
скучного человека, которого школьники называют за глаза Козлом.
Преподавательница спрашивает меня:
- Вы слышали что-нибудь о Жан-Жаке Руссо?
- Слышал.
- Вот и расскажите все, что о нем слышали.
Меня чуть не провалили из-за этого Жан-Жака. И удивительно, что спустя
несколько лет этот самый Жан-Жак, из-за которого меня чуть не провалила
добрая звездноглазая учительница, станет моим любимым писателем и поможет
мне понять самого себя и окружающий мир.
Но сейчас я ненавижу Жан-Жака. Все нелепое и бессвязное, что я выложил,
вызвало смех класса, в котором я буду учиться. Меня экзаменовали на уроке,
при всех, экономя время. По-видимому, здесь, в Петрограде, его ценят куда
дороже, чем в Забайкальских лесах.
- Откуда ты взялся, Жан-Жак? - спросил меня на перемене хлыщеватый
подросток. - Из каких дебрей?
- Я не Жан-Жак.
- Хуже!
Почему я был хуже Жан-Жака? И чем был плох Жан-Жак, о котором в
школьном учебнике было написано, что он великий мыслитель и предшественник
романтизма, то, что как раз надо было мне сказать, но что я не сказал, к
огорчению миловидной седовласой учительницы в синем дореволюционном платье.
Вокруг меня шумел бойкими голосами мир, собиравшийся меня основательно
проэкзаменовать и доказать мне, что я во всем отстал.
Мои одноклассники были детьми профессоров, врачей-венерологов, бывших
присяжных поверенных, называвших себя теперь более скромно - юристами. А я
провел раннее детство в полутунгусской деревне, где старый эвенк Дароткан
пытался на листах, вырванных из тетрадки, изобразить плотницким карандашом
все, что нас окружало: синее, не обуженное высокими домами небо, скалы с
лиственницами и кедрами и Ину, кипевшую среди камней, с которых хорошо было
ловить хариусов.
Как склеить этот мир с тем, который не слишком охотно принял меня в
свою среду, сначала высмеяв за невежество, а сейчас рассматривая меня как
выходца из другого измерения?
Оно так и было. Я и на самом деле был выходцем из другого измерения.
Там, в ночных лесах, плыла в воздухе белка-летяга и бил в бубен шаман,
выхватив из горящего костра пылающий уголь, чтобы положить его в свой
натренированный, не боящийся жара рот.
В параллельном классе учится племянница знаменитого писателя Федора
Сологуба и сын пролетарского поэта Гастева.
Надо во всем разобраться, а не стоять раскрыв рот, глядя на
растерявшуюся учительницу, гадавшую, как выручить меня из беды. А может,
лучше бездумно отдаться течению жизни и постараться поскорее забыть эвенка
Дароткана, нищего Акину, хлебавшего из озера деревянной ложкой воду, словно
это был суп, свою бабушку, выскочившую на крыльцо, чтобы посмотреть на меня,
будто прощаясь надолго, а может, и навсегда.
Здесь, на Васильевском острове, нумерованы не только дома, но и улицы.
Мысль Петра Первого облеклась в камень и оживает в те часы, когда идет
дождь.
Тут совсем другие дожди, чем там, откуда я прибыл. Над прохожими висят
купола раскрытых зонтиков. И капли звонко стучат о тротуар. Вот тогда и
просыпается Петр Первый и начинает разговаривать с прохожими на языке
каменных символов. С помощью прямых и строго вычерченных улиц он прославляет
геометрию, которую я еще не успел полюбить.
Очень странно слушать улицы, которые видели и Пушкина, и Гоголя, и
Лермонтова и тем не менее еще не превратились в музей, а живут, словно
только что сойдя с гравюры или рисунка.
Дано ли мне подружиться здесь с этими слишком прямыми улицами и с этими
кленами, как я дружил там с пространством, умевшим волшебно разворачиваться,
чтобы показать мне и близь, и даль, летние, пахнущие багульником леса и горы
со снежными, всегда зимними верхушками?
Чтобы увидеть здешнюю даль, я иду с рыжим одноклассником Чистовым через
Петроградскую сторону и Крестовский остров, где застрелился еще незнакомый
мне Свидригайлов.
Мрачный Чистов пока идет молча. Заговорит он потом, когда, усталые, мы
зайдем за черту огромного города и увидим то, что начинается за ним.
То, что начиналось за городом, меня разочаровало. Но еще больше
разочаровал сам Чистов. Он мне рассказывает о том, как в него влюбилась жена
управдома - сорокалетняя, красившая себе брови бабенка, - и как она
назначает ему свидания и посылает записки, и управдом, конечно, рано или
поздно убьет его из ревности, как убили недавно одного на сцене в интересном
спектакле, который видел на днях Чистов в Академическом театре, где играет
Юрьев, Горин-Горяинов и сам Монахов.
Я еще не был ни в одном театре и не видел Монахова, о котором мне
каждый день рассказывает театрал Чистов, - о Монахове, Юрьеве и ревнивом
управдоме. Управдома он страшно боится.
- Если завтра я не приду, - таинственно шепчет мне Чистов, - то передай
всем, что меня уже нет.
- А куда ты исчезнешь?
- Никуда. Меня убьет управдом.
- Но его за это посадят.
- Его посадят потом, уже после того, как он меня убьет.
Я принимаю слова Чистова за чистую правду. Я еще не догадываюсь, что он
создает о себе легенду, творит воображаемый спектакль, в котором хочет
сыграть трагическую роль.
Трагедия постепенно превращается в фарс. И я пересаживаюсь на другую
парту, чтобы не слышать испуганный шепот Чистова.
3
После уроков, прежде чем идти домой, я подолгу брожу по улицам,
рассматриваю сфинксов возле Академии художеств или иду на Большой проспект,
где на углу Шестнадцатой линии стоит дом, возле которого я замедляю шаги.
Здесь Василеостровский райком комсомола, библиотека и клуб, где во второй
половине дня сидят комсомольцы и, лихо ставя тяжелые фигуры, играют в
шахматы.
Однажды, осмелев, я сел за освободившийся столик-доску, ко мне подошел
шахматист и, не садясь, а стоя, презрительно передвигая фигуры, сделал мне
мат в течение пяти минут.
Он сделал мне мат и все же сказал мне несколько слов, не имеющих
никакого отношения к игре. Ценой полученного мата я узнал то, что мне было
важно узнать. Во многих средних школах Васильевского острова, оказывается,
были организованы ячейки (тогда их называли "коллективы") комсомола. И
только в нашей школе не появлялся инструктор райкома Яша Ш., высокий
красивый парень в кожаной куртке. Не один Яша Ш., а многие комсомольцы
ходили в кожаных куртках, подражая комиссарам не так давно окончившейся
гражданской войны.
Я уже знаю, как ходит по улице Яша Ш. Так, наверное, ходили комиссары,
торопясь поспеть в штаб, где на столе лежала карта, вся утыканная красными и
белыми флажками.
Яша Ш. спешил в те школы, где он уже успел организовать комсомольские
ячейки. Там в коридорах висели стенные газеты с карикатурами на отсталых
учителей и слишком нарядно одевающихся школьников.
Мне хотелось остановить Яшу Ш., но я никогда не мог за ним поспеть, а
бежать за ним вдогонку мне не позволяло чувство собственного достоинства.
Однажды Яша замедлил шаги, и я его догнал.
- Когда ты придешь к нам в двести шестую школу?
- В двести шестую? - Яша озадаченно нахмурился. - Не скоро.
- Почему?
- Потому что в вашей школе не учатся дети рабочих. А что мне делать с
маменькиными сынками?
- Я не маменькин сынок.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг