слушателей, впадающих в исступление? Не скрою, -- сказал Ганс, -- в
музицировании вашем присутствовало нечто чародейское, я и сам
чувствовал сильное сердцебиение и подступающие слезы.
-- О чужеземец! -- сказал музыкант. -- Музыка -- удел духа;
возможно, человеку надлежит сдерживаться и не проявлять тревоги, тоски
или радости, возникающих в нем, благодаря напевам, столь бурно;
видимо, у некоторых силы телесные выходят из повиновения, силы
душевные не справляются с ними, и в этом есть нечто неподобающее.
Слышал ли ты про ходжу Джунайда?
-- Нет, -- отвечал Ганс.
-- Как-то раз в присутствии ходжи Джунайда, да освятит Аллах
могилу его, некий дервиш издал вопль отчаяния во время пения. Ходжа
Джунайд гневно глянул на вскрикнувшего, и дервиш накрыл голову своей
власяницей. Пение длилось долго, и когда подняли власяницу, под ней
оказалась лишь кучка пепла. Звуки музыки разожгли пламя тоски в
дервише, а, повинуясь гневному взору ходжи Джунайда, он заключил в
себе языки огня, не позволяя им более вырываться наружу.
Ганс вздохнул.
-- Согласись, -- сказал он, -- тут тоже без чародейства не
обошлось.
-- Многие говорят, -- сказал музыкант, -- в голосах барабанов
чудится смех Иблиса, ибо он сам их и изобрел и, изготовив, смеялся над
людьми, которым предстоит наслаждаться звуками ударных. Я-то играл на
струнных, обязанных своим происхождением обезьяне и тыкве. Но в
ближайшее время вряд ли я добуду себе лютню, барбитон либо ребаб.
Похоже, придется мне довольствоваться тростниковой дудочкой.
-- А я так очень люблю духовые инструменты! -- с воодушевлением
крикнул Ганс. -- Я их люблю за то, что связаны они с человеческим
дыханием, и за разнообразие издаваемых ими звуков, родственных
птичьему щебету, свисту ветра и трубному гласу ангелов.
-- Хорошо ты сказал, сина, ты прав. Куда ты сейчас направляешься?
-- Никуда. Я никого не знаю в Пальмире и никогда не бывал тут
прежде.
-- Мы дошли до моего дома и, если хочешь, могли бы лечь спать на
крыше, никого не беспокоя.
Ганс уже знал, что на Востоке принято спать под открытым небом
таким образом, и даже правители частенько спали на плоских крышах
своих дворцов. Он улегся на старую, превратившуюся в кожу, звериную
шкуру; под головой у него была многоцветная подушка с выцветшим
рисунком; над ним пульсировали огромные звезды Зуххаль и Бахрам,
светились загадочно Катафалк, Лужок и Два Тельца; ему приснился сон
про синего шакала и красную обезьяну, которые никак не могли поделить
царства музыки, хотя вовсе не годились в правители этого царства. Тем
не менее они упорно повелевали, и из-за экзотической раскраски многое
сходило им с рук. В царстве музыки всё и вся музицировали: и
кузнечики, и цикады, и осы, и германские эльфы, прилетевшие временно в
теплые края, и барабанившие лапками по высушенным тыквам мартышки, и
эблаитские пери, и сами аравийские пески, поющие пески, дышащие,
перемещающиеся барханы, звенящая мошкара песчинок, подвластных
огромной, невидимой, но обрисовывающей их рои трубе аравийского ветра.
Красная обезьяна обожала пчелиный хор неприхотливых черных и
капризных красных пчел; впрочем, любила она и мед; посему в ее покоях
полно было обычных ульев, напоминающих темно-коричневые керамические
бутылки, и ульев бедуинских -- огромных кожаных бурдюков. А синий
шакал требовал сольных восхвалений, и на его половине дворца пел
соловей, рычал тигр, лаяла лисица, молчала в потаенном восторге
выпучившая глаза золотая рыбка. В конце сна синего шакала и красную
обезьяну в результате сложных дворцовых интриг изгоняли, и царем
музыки становился крошечный разноцветный жаворонок Абу Баракиш, гордо
появившийся на подоконнике второго этажа дворца и крикнувший всем
своим, облепившим дворец, подданным древнее приветствие: "Семья!
Приют! И простор!"
На последнем слове приветствия Ганс и проснулся, отнюдь не на
просторе и даже не на крыше, а в весьма тесном помещении.
-- Эммери, -- сказала я, когда мы дошли с ним до моста, -- я
прочла про сны. Почему сны? Это как-то касается вас или Хозяина?
-- У человека порога, человека межи сны всегда яркие,
художественные, запоминающиеся, с повторяющейся через годы обстановкой
и географией на особицу, часто зеркально отображающие реальность.
Пограничные с ясновидением.
-- Сновидение, ясновидение, -- сказала я. -- А у меня сейчас
душевная слепота. Или духовная. И некому перевести меня через улицу.
-- Я знаю, Лена. Я вам сейчас не указчик. Я прихожу только к людям
межи, только такому человеку я спутник. И собеседник.
-- Но ведь вы говорите со мной. Почему?
-- Ленхен, вы дитя природы, в вас есть от настоящей женщины, во
все времена на самое себя похожей. Разве непонятно?
-- Настоящих женщин полно, -- сказала я.
-- Неправда.
В польском саду целовались парочки; я им завидовала.
-- В настоящей женщине небытие, то есть инобытие с бытием
встречаются. А вы еще ребенок, Лена, но ведь подрастете когда-нибудь,
да?
-- Надеюсь, -- сказала я уныло. -- Что мне делать, Эммери? Раньше
я жила легче. Черт меня дернул сунуться в чужой тайник.
-- Мир неисправим, -- сказал Эммери, улыбаясь, -- нешто можно к
ночи при ангеле поминать...
-- Я больше не буду. И где это вы видите ночь? Одна заря сменить
другую спешит. Петушок пропел давно. Вся зга видна.
-- Полно, Лена, не плачьте, перестаньте.
Дома, одна, за закрытыми дверьми, я разревелась в голос, на меня
обрушилось враз ожидающее меня житие без неопределенных надежд, без
розовых очков, без сотворенных кумиров. Я была не готова к подобному
житию. Отсвет восточной маски лежал на всем, беспощадный отсвет.
Эммери снял маску с меня так неудачно; или состояла она из двух частей
-- видимая снялась, невидимая осталась? неснимаемая (как железная!),
невесомая маска-невидимка. Но, поскольку все проходит, иссякли и мои
слезы.
Мне было не уснуть, и я развязала тесемку на объемистой связке
старинных бумаг, показавшихся мне сначала письмами; были и письма, а
сверху лежали несколько листков (подобные листки попадались между
письмами, а в самом низу связки обреталась целая кипа), чем-то
напомнивших мне книгу, посвященную Востоку: подобие дневника или
записной книжки, то цитаты, то заметки, записи на память,
по-французски, по-немецки. Немецких я прочесть не могла.
"Видел я ограду, за которой ты живешь, и ограда была неприступна,
и никто не собирался открывать мне ворота, и судьба не собиралась
соединять нас; отчего же таким счастьем наполнилось все мое существо
при виде стены, скрывающей мою любимую?"
"Дома, полные яств, и гостей, и нарядов, и безделушек, и шума,
превратились в развалины, и затянуло развалины песком, и все прошлое
мое подернуто зыбучими песками, и не дойти мне по ним до тебя,
преграждают мне путь десятилетия событий, призраки пространств, шипы
трагаканта и обе наши жизни".
"Мне милы все ночные любимцы: страдающие бессонницей влюбленные,
наблюдающие фазы Луны астрономы, следящие за склонением звезд
мореплаватели, полуночные дозоры, склонные разговаривать во сне
сочинители, лунатики, одолживший мне при свете лунном гусиное перо
Пьеро с картины господина Ватто, даже крадущиеся во тьме заговорщики и
откровенные разбойники, целое братство сов, ночных птиц, одиночных,
отбившихся от стада овец, ибо спит ночью все людское стадо, и отдыхает
от человека Природа, отдыхает от людской суеты Земля, предоставленная
другому небу, распахнувшемуся Космосу, от коего отгораживается день
лазоревым сводом земной атмосферы. Черное правдивое око ночи не
нуждается в человеческих существах. Человеку ночью трудно разыгрывать
царя природы и центр мироздания. И для любви недаром отведена
космогоническая страна ночная, все мы зачаты под взором недреманных
светил, и верны гороскопы, и астрологи в чем-то правы. Может, из
зачатых в дневные часы и выходят негодяи и монстры? Есть же на свете
племя, верящее, что в один из дней недели рождаются убийцы".
"Все позорное можно скрыть и во всем покаяться, кроме лжи".
"Уже достаточно тесно было мне от любви, -- как же быть мне, если
постигли меня и любовь, и разлука?" Ибн-Хазм.
"Иногда между судьбами людскими пролегает барзах -- непреодолимая
преграда между морями, чтобы они не слились и оставались собою".
"Ковры-самолеты! Перстни Джамшида! Всевластные джинны из брошенных
в море житейское бутылок! Я ваш властелин, ваш данник и ваш пленник
разом. Я оказался в огромном замке для великанов, чьи своды и ступени
не соответствуют скромным человеческим масштабам и мерилам. Древние
изваяния богов недаром так колоссальны: колоссы молчаливо твердят нам
об иной системе мер. Другим измерениям вы учили меня, мэтр Ла Гир,
другим точкам отсчета. Простите меня. Прости меня, Анна. Поднимись на
башню, сестричка моя, и махни мне платком. Путь оказался слишком
долгим".
"Существует закон пути: ты придешь туда, куда ведет дорога,
выбранная тобою. Все так просто".
"День был, помнишь ли ты, теплый, ранняя осень. Ты надела черное
платье, ты всегда любила темное, серое, тускло-зеленое. Шелк шуршал
негромко, легкий шорох движения. Тебе было весело, ты вышивала, и
котенок закатил под диван клубок ниток. Я не понимал тогда прелести
обычной жизни, ее незначительных деталей. Меня манила магия,
интересовала алхимия, таинству я предпочитал тайны. На самом деле,
Анна, ничего таинственней твоей улыбки я не видал ни в одной стране и
ни в одном веке. Что с тобой стало, когда я исчез, отправился в
экзотические края, из которых не мог вернуться в покинутые место и
время? Должно быть, ты ушла в монастырь, как твои двоюродные тетки. Я
их потом тоже вспоминал неоднократно, четыре монашенки с белыми
пальцами, они тебя учили и вышивать, и рисовать, и гравировать. Еще
они учили тебя варить варенье, ты его пролила, пальцы у тебя слиплись,
в варенье вымазался котенок, и стол, и туфли, и черепаховый гребень,
липкое, сладкое, абрикосовое, налетели пчелы, весь скромный абсурд
бытия налицо. И меня тянуло к тебе, как пчел на варенье. Ты была
старше, тебе казалось непристойным и безнравственным отвечать мне
взаимностью, точнее, показать, что отвечаешь. Пять лет разделяли нас;
между пятилетней девочкой и грудным младенцем пропасть, между
сорокалетним господином и сорокапятилетней дамою полшага. Между нами
теперь столетия и страны, и нас прежних нет на свете, и никакого "мы"
нет, разве что слово, единица языка, местоимение, бессмыслица. На
Востоке, куда занесло меня невзначай колдовство, утверждают, что
мужчину делают мужчиной скорбь и страсть. Но ни для тебя, ни для меня
мой нынешний мужественный образ уже не является ни настоящим, ни
прошлым, ни будущим. Мы призраки с картины Антуана Ватто: ты в черном,
я в коричневом камзоле и в берете, напоминающем тюрбан, плоский холст,
окно в небытие, машина времени из канвы и красок, воскрешающая
несуществующее мгновение, каприз Природы".
"Ходят слухи, что Людовик XIV построил Версаль потому, что из окон
замка Сен-Жермен видел аббатство Сен-Дени, где суждено было ему быть
погребенным, вид собственной будущей усыпальницы действовал ему на
нервы, Король-Солнце не хотел думать о смерти. Мне же кажется, что
король стремился отъединиться хоть сколько-нибудь от парижан, любой из
них мог войти в замок, болтаться по комнатам и гулять в саду. В
Версале королевское семейство вело более обособленный образ жизни.
Хотя парижане, особенно в воскресные дни, взяли моду туда таскаться в
каретах, устраивая экскурсии и глазея в свое удовольствие. Мне говорил
об этом Савиньен, показывая в лицах и любопытствующих, и придворных, и
членов королевской семьи; как всегда, передразнивая и пересмешничая,
он был неподражаем, и я хохотал от души".
"Мэтр Ла Гир увлекся Луной и, зачарованный Гекатой, то есть
Дианой, она же Селена, временно забросил свой труд, посвященный
солнечным часам. Чертежи, таблицы и гравюры всех видов этих часов
валялись, скучая, в кабинете и в библиотеке. Впрочем, три кадрана,
установленные мэтром в саду, и горизонтальный, и наклонный, и
вертикальный, чувствовали себя прекрасно, ибо дни стояли солнечные, а
Анна, посадившая вокруг часов свои любимые фиалки, маргаритки и
тюльпаны, навещала их постоянно. Равно как и мы с котенком: я смотрел,
как Анна поливает маргаритки из лейки, а котенок, которого будоражили
шелест и движение платья, цеплялся за ее юбку".
"Если бы я мог вернуться, я привез бы Анне семян диковинных
растений, и вокруг солнечных часов мэтра расцвели бы привыкшие к
лунному календарю экзотические травы".
"Полуоткрытая фисташка традиционно сравнивается с устами красавицы
с дразнящим розовым болтливым язычком".
"Джиннан прислуживал карлик в лиловом шелке, называвший ее "идол
китайский", "идол сомнатский", это считалось комплиментами, Джиннан
очень ценила карлика, а мне он чем-то напоминал Годо, карлика
принцессы Юлии, обозвавшего Прованс "надушенной хамкой". А может,
расфуфыренной плебейкой? Меня стала подводить память. В отличие от
этих двух, вносивших некий уют в существование, русские карлицы и
лилипуты приводили меня в ужас, как и многих русских придворных,
притворно улыбавшихся и не подававших вида, что им не по себе".
"Видать, это Харут, мятежный ангел, основатель волшебства, настиг
меня за грешные помыслы мои в одной из антикварных лавок Парижа".
"Да, хороша она была, хороша она была в ожерелье из застывшей
амбры; но подделка было все, что между нами происходило, ибо возникло
небеспричинно: я был молод, одинок, тело мое томилось от желаний, а
ночи на Востоке прекрасны, и Венеру именуют Зухра; и не только так,
она и Арсо, и Азизо, и Узза, и Иштар, целый сераль; а моя пери скучала
без мужских ласк, и лестно ей было внимание чужеземца, и преодолевала
она страх перед голубоглазым созданием, льстило ей и это; и когда
желания были утолены, скука развеялась, страх растаял, -- мы
разошлись".
"Мало о чем я сожалел, бессмысленно было предаваться сожалениям,
однако мне жаль было, что не мог я подарить мэтру Ла Гиру
астрономического атласа Али Кушли, помощника великого Улугбека,
погибшего в сонной тишине подворья безвестного караван-сарая от руки
наемных убийц".
"У меня было время поразмыслить, в чем разница между королем,
царем, халифом, эмиром и князем. Все-таки классическим правителем для
меня был и остается ан-Нуман ибн аль-Мунзир с его ежедневно менявшимся
настроением: в один день убивал он всех, кого встретит и кто под руку
подвернется, в другой день осыпал всех милостями".
"Я бы изучал историю и нравы стран по описаниям чужестранцев:
взгляд со стороны всегда взгляд особый, со стороны виднее, особенно
хорошо видны дикости и несообразности, к которым привыкают с детства,
чтобы не замечать их вовсе. Кроме того, иностранец по той же причине
лучше подметит и опишет бытовые черточки, мелочи, подробности обычаев,
привычек, аксессуаров, блюд: впервые увидев, удивляешься и
запоминаешь".
"Какова красавица в парандже, завернутая в изар? Не напоминает ли
она вам кота в мешке? Или, укрытая складками, перестает она быть
Фатимой либо Талиджой и становится женщиной вообще, символом пола?"
"Чернокожие цари поручали своих женщин верному человеку, и он,
дабы блюсти нравственность, заставлял царских жен с утра до ночи
прясть, ткать и вышивать: считалось, что, когда женщина остается без
дела, она только тоскует по мужчинам и вздыхает по сношениям. Не знаю,
как насчет нравов; а тканей в кладовых было хоть завались".
"Когда спросили у стареющего Ибн-Хазма, сколько прожил он, он
ответил: "Минуту. Все остальное не в счет". -- "Как это? -- спросил
спрашивающий. -- Скажи яснее! Ибо то, что говоришь ты, кажется мне
ужасным". И отвечал Ибн-Хазм: "Ту, к кому привязалось сердце мое,
поцеловал я однажды одним беглым поцелуем, -- видеться с ней было
опасно. И, хотя годы мои продлились долго, и ты видишь седину на
висках моих и щеках, только эту минуту считаю я жизнью"".
"Я редко вспоминаю тебя, Аннет; может, потому, что и минуты у меня
не было. Иногда ты приходишь во сне. Но стыдно, старея, обнимать во
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг