развалины. На камнях грелись ящерицы. По песку бегали скорпионы. Зато
в тени деревьев можно было укрыться от зноя, подкрепиться смоквою,
финиками и тутовыми ягодами и запить их глотком ключевой воды.
-- Ледяной, -- сказала я.
-- И ты туда же, Ленхен, а раньше ты другим перебивать не велела.
Ганс нашел в развалинах укромный уголок с остатками крыши и старого
топчана и решил переночевать в предоставленном ему судьбой убежище.
Знаете ли вы, какие ночи на Востоке? Какие громадные, удивительно
ясные косматые звезды висят над головою? Вот семизвездие Плеяд, а вот
Весы. В то же небо глядел превратившийся в аиста калиф, и аравийские
пророки, и храбрые воины, и тысячу лет назад везшие со своим караваном
смирну и ладан бесстрашные купцы. Сквозь дыры в кровле Ганс в
полудремоте видел светила; стоило вглядеться в них попристальней, они
начинали качаться, впадали в легкое движение маятника, останавливаясь,
лишь если отведешь от них взор. Внезапно светила исчезли, их перекрыл
появившийся над Гансом на крыше силуэт. Ганс вскрикнул. Пришелец
бесшумно вскочил в его ночное обиталище и присел на корточки.
-- Ты человек или призрак? -- спросил он Ганса.
-- На каком языке? -- спросил Камедиаров.
-- Да все на глухонемецком, -- отозвался Хозяин.
-- Фарси! -- откликнулся Шиншилла.
-- По-латыни, -- высказал предположение Леснин.
-- На эблаите, -- вступил всезнающий Николай Николаевич.
-- Во-первых, -- сказал Сандро, -- это сказка. К черту
подробности. А во-вторых, Гансу, может быть, происходящее мерещится.
Таким образом, персонажи, как два привидения, поскольку оба вымысел,
да еще и двойной, говорят на наречии привидений, нам неведомом и
являющимся мечтой эсперантиста. Итак, Ганс ответил, что он человек.
-- Что занесло тебя в сие проклятое Аллахом место? -- спросил
спрашивающий.
Ганс объяснил: занес его прорастающий ковер. Собеседник,
назвавшийся Абу-Гасаном, понимающе кивал, только спросил, какого цвета
был ковер.
-- Многоцветный, как райский сад. Но основной цвет -- цвет
граната.
-- О! От цвета граната расширяется зрачок, нет лучше цвета на
земле, он самый любимый, цвет радости, цвет женщин и детей; ему
соответствует вторая струна лютни, масна, струна страстных и
нетерпеливых. Такие ковры ткут под Хаджарейном. Говори тише,
чужеземец, мы в развалинах, неподалеку от колодца; опасайся разбудить
джинна или ифрита. Не кидал ли ты наземь финиковые косточки?
-- Кидал, -- отвечал Ганс.
-- О ужас! -- прошептал Абу-Гасан. -- Наверно, ты его уже
разбудил.
-- А ты-то что тут делаешь?
-- Я тут живу.
-- Но ты сам говорил -- это место проклятое.
-- Как всякие развалины, сина. Видишь ли, я обречен скрываться. Я
женился на женщине-джинне; и, хотя она приняла ислам, а я поначалу не
знал, кто она на самом деле, джинн опасен для человека. Она одарила
меня свойством, не доведшим меня до добра. По воле манийи, судьбы, и
по прихоти оборотня я перестал быть прежним Абу-Гасаном. Я стал
подобен аль-кимийе. Я -- человек-зеркало.
-- По тебе незаметно, -- сказал Ганс.
-- Незаметно, потому что меня прежнего ты не знал и потому что мы
здесь вдвоем, сина. Хоть и говорит Симург -- или сам Фарид Ад-Дин
Аттар, что душа мира -- зеркало, я-то не душа мира, а обыкновенный
смертный, горе мне; с месяца харфа, с момента цветения дерева ильб,
перестал я быть собою. Теперь я таков, как говорящий со мной; я
отражаю полностью других, а себя потерял. С вором я вор, с пьющими
ветер я чистокровный бедуин, с людьми высохшей глины -- житель
глинобитной хижины, с разбойниками -- разбойник, со лжецом -- лжец, с
суфием -- суфий; я даже не знаю: сколько теперь у меня лиц? Столько,
сколько людей попадется на пути. Я устал, сина, и избегаю
человеческого общества, обхожу стороной равно и Халеб, и гору Думейр,
и Эль-Аггад, и Шибам, и Тарим и по ночам выхожу на джоль в поисках
таких вот развалин, где встречаюсь только с джиннами, ифритами,
маридами и гули; но и от них я бегу, чтобы не уподобиться им. И ничто
не помогает мне избавиться от заклятья: ни волчий клык, ни письменный
талисман, ни замбака, ни серебряные лягушки; я окуривал себя вонючей
камедью, осыпал себя солью, читал изречения из Корана, носил на поясе
ножницы, все напрасно. Мне надоело быть всеми и никем, и теперь я
держу путь к хадрамаутской пещере, что неподалеку от гробницы пророка
Худа. Эту пещеру именуют "колодец Бархут". Через колодец Бархут души
грешников спускаются в ад. Мне там самое место.
-- Как ты прав, говоря это, ублюдок шайтана! -- громоподобным
голосом произнесло возникшее в проеме входа долговязое существо с
космами до плеч. -- Пожалуй, нечего тебе тратить время на переходы и
стоянки до колодца грешников; я покончу с тобой немедленно, и тебе
останется только сорваться с волосяного моста в адскую бездну!
-- Ифрит проснулся! -- воскликнул Абу-Гасан. -- Беги, чужеземец,
беги!
Осенив себя крестом, Ганс запел молитву и вскочил с топчана;
показалось ему, что снова, как на Охте, ноги его утопают в ворсе
любимого ковра, и ворс этот снова отрастает на глазах, подобно ковылю;
тотчас исчезли и человек-зеркало, и ифрит, и развалины, и очутился
Ганс посреди пустыни под палящим солнцем с двумя спутниками в
разноцветных длинных мужских юбках: первый, в голубой юбке, брел
впереди Ганса, второй, в оранжевой, шагал за ним. Налейте мне чаю, да
покрепче. Продолжение в следующем номере.
-- Номере чего? -- спросил Шиншилла.
-- Гостиницы "Астория", -- отвечал Сандро.
-- Программы, -- подал голос Камедиаров.
Я взяла с собой книжку без начала и конца и, неотвязно размышляя,
когда мне лучше всего заглянуть в тайник еще раз, листала и читала
непонятные бессвязные отрывки текста:
"О Восток! -- читала я. -- Симург, чья тайна непроницаема! Царь,
состоящий из подданных! Аль-кимийа, чернильное зеркало, бред
восторженного простака! Я никогда не пойму твою психоделическую душу".
"Какая дикая идея -- путешествовать по Востоку! Переливание крови,
замена ее на чужую, подобную ртути или, напротив, веселящему газу;
маскарад изнутри, оборотничество, трата драгоценного времени на чужие
пространства, позолоченные песком песочных часов пустынь".
"Как была она хороша в душистом ожерелье из застывшей амбры!"
"Они не становятся черными, -- читала я, -- как выгоревшие
эфиопки; лица их, укрытые от солнца покрывалом или маскою, остаются
бледно-золотыми, в чем может убедиться их властелин при свете луны или
коптящей плошки".
Или маскою!
Что я читала? Путевые заметки? Я никак не могла датировать
путешествие; смешение времен царило на каждой открывающейся странице.
Мало того, я не могла найти, возвращаясь от середины книги к началу,
заинтересовавшие меня прежде отрывки; словно они исчезали бесследно
или заменялись другими, стоило перевернуть лист.
"-- Мир тебе, сина.
-- И тебе мир, -- отвечал я.
-- Ты хотел что-то спросить?
-- Я хотел узнать, есть ли теперь гаремы.
-- Есть.
-- Евнухи ли охраняют жен или молодчики с автоматами Калашникова?
Он улыбнулся.
-- И это все твои вопросы?
-- Еще я хотел узнать, только ли евнухами служили в гаремах
кастраты? Не было ли среди них любимых жен?
-- Уходи, -- сказал он".
"Мы упрямо лезем на Восток, но и Восток лезет к нам в виде
наркотиков, серебряных украшений, донжуановой -- времен арабистской
Испании -- тяги к сералю, купальных халатов и тапочек без задников,
бальзамированных мумий, нажевавшихся бетеля и ката римлян периода
упадка, доводящей до исступления музыки четырех телесных струн зурны,
технологии похоти, орнаментированного бесстрастия доисламского шаира".
Ганс мог бы вести подобный дневник, прошляйся он в ковре века два.
"Теперь Восток в отместку колонизует Запад, но попусту тратит
время: сия эскапада обречена, как и предыдущая".
"Первым делом, -- читала я, -- я запретил бы путешествия, и
преследовал путешественников, и заключал бы их в тюрьму. Не дать мирам
перемешаться! Ибо что одному яд, то другому бифштекс, как говорят
англичане; не дать мирам отведать яда друг друга!"
"Нельзя перебивать пророка и заглушать голос его".
Устав от чтения, я надумала попросить у Хозяина разрешения
позаниматься в библиотеке с утра, в его отсутствие; например, написать
реферат. Реферат действительно надо было писать, кстати; а полуправда,
я уже понимала, звучит куда правдивее лжи, да и самой правды тоже. Мне
не терпелось сунуть нос в старинные письма, разглядеть флакончик и
примерить темно-алую маску. Причем, крадучись, скрываясь, воровски.
Я уснула и оказалась перед желто-кремовой галереей, образующей
арку в конце узкой улочки и связующей два парных золотистых особняка
на четной и нечетной сторонах. Окна галереи, как и сама улочка,
выходили на Фонтанку. Пространство сна было зеркально; на самом деле
имелся некий переулок, но выходивший не на Фонтанку, а на канал
Грибоедова, чья галерея-арка хорошо просматривалась с Садовой, от угла
дома с врезанной в него головой (и плечами с шеею) дамы, весьма
длинноволосой и романтичной ундины времен русского модерна, нелепой
фигурой с фасада неуютного дома. Я шла к галерее, неся открытую
играющую музыкальную шкатулку (точь-в-точь такая стояла у Хозяина на
фисгармонии в углу). Я знала слова старомодной механической песенки из
шкатулки, но, проснувшись, помнила только начало: "Итак, забудем все,
дитя".
Некоторые сны производят впечатление страшных, формально не
являясь таковыми; например, жутким казался мне пересказанный намного
позже моей подругою сон ее сына-подростка, мальчика с весьма сложной
психической организацией, не вылезавшего от психиатра, однако отменно
учившегося в английской школе, отчасти благодаря шизотимной памяти. В
переходном возрасте видел он один и тот же сон неоднократно. Он идет
по лугу, на котором стоит спиной к нему обнаженная девочка с
распущенными волосами; он доходит до заколдованной невидимой стены в
воздухе, не может сделать шага, а девочка стоит не оборачиваясь, хотя
он и окликает ее, и он просыпается в слезах, потому что не может
увидеть ее лица и в судороге ужаса увидеть. Она так и не обернулась
никогда, а мальчик вырос, и сон оставил его.
Вот и в моей улочке с кремовым освещением было нечто страшное,
избыток подробностей либо излишняя ясность деталей, подробный
прозрачный разреженный горный воздух, неуместный в урбанистическом
пейзаже.
Кто-то смотрит на меня из окна галереи, елизаветинский вельможа в
парике, костюмированная кукла со знакомым лицом. Видимо, его
оттаскивают от окна, я слышу крики, выстрелы, роняю музыкальную
шкатулку, музыка превращается в скрежет, я просыпаюсь и слышу, как в
маминой комнате поет по радио баритон: "Итак, забудем все, дитя..."
В институте был нудный день, производственная практика, потом
история КПСС, одна радость -- укороченное расписание, подразумевалась
в дальнейшем самостоятельная работа в библиотеке. По истечении
укороченного дня, после болтов, на которых нарезала я резьбу на
маленьком, стоящем у окна, токарном станочке, после мутных текстов,
задиктовываемых историчкой, наши ночные сборища в доме Хозяина
представлялись еще желаннее и притягательнее. В сущности, с дневной
жизнью они не вязались вовсе; видимо, объединяла всех присутствующих
своеобразная эмиграция в ночь, в реалии иного времени, о коем
напоминала вся обстановка квартиры Хозяина, в бытие, не имевшее иного
места, кроме полуночного неурочного часа. Окружающая жизнь, хоть и
являлась жизнью, а не рекламным роликом, несла в себе черты
киножурнала "Новости дня", обязательного пролога любого киносеанса,
отдавала новоделом, простецкими чувствами, незамысловатостью; а нашу
компанию окружал воздух музея. Кунсткамера, вмещавшая на равных
модного советского беллетриста Леснина, обаяшку-шахматиста Сандро
(Хозяин называл его "Шура-Просто Так"), изобретателя из засекреченного
КБ Камедиарова, солиста балета с подчеркнуто дамскими манерами по
кличке Шиншилла, передового ученого, бонвивана и вивера Николая
Николаевича, молчаливого Эммери (кажется, работавшего лаборантом) и
Хозяина, музыканта, подрабатывавшего на Леннаучфильме. И меня,
студенточку эры нижних крахмальных юбок.
Конечно, библиотека оказалась в моем распоряжении, Хозяин оставил
меня в квартире одну, а я закрыла входную дверь на крючок, чтобы он не
застукал меня у тайника. Я так волновалась, входя в роль
злоумышленницы, что чуть не сломала каблук, поднимаясь по лестнице.
Потайной ящик легко отщелкнулся и вылетел вперед, и я взяла в руки
флакончик с притертой пробкою. Я открыла пробку; совсем немного, чуть
покрыто дно, темно-лиловой, почти черной, маслянистой, с керосиновым
отливом, жидкости. Я понюхала флакон, и голова у меня пошла кругом от
странного запаха, моментально забравшегося в ноздри, ударившего в
виски, окутавшего облаком. Закрыв пробку, я поставила флакон обратно.
И надела маску, и вправду закрывавшую все лицо. Она была мне
совершенно впору. Но и маску пропитывали экзотические ароматы, все
ароматы Аравии овевали лицо мое. Мне захотелось посмотреться в
зеркало. Внезапно обратила я внимание на то, что окружение через
прорези маски кажется мне не таким, каким видела я его прежде. Корешки
одних книг полуистлели, другие выглядели обгоревшими, третьи книги на
глазах рассыпались в прах, четвертые были яркие и даже светились.
Выйдя из библиотеки, я оглядела комнату. Дряхлые кресла и прадедушкин
диван стояли как новенькие, тусклый посекшийся темно-зеленый шелк
ширмы стал изумрудным, а грязно-желтые птицы на шелке -- золотыми. На
столе вместо обычных карт валялись карты размером вчетверо больше, и с
незнакомыми мне фигурами: жрица, маг, шут, император, пустынник,
всадник; да и в качестве мастей изображения жезлов, чаш, мечей и монет
помечали карты. На небольшой деревянной колонне с бронзовой капителью,
служившей Хозяину подставкой для кашпо без цветка, теперь красовался
пудреный парик. Я двинулась к зеркалу, также видоизменившемуся,
горизонтальному, в лилово-прозрачной раме из стеклянных перевитых
листьев и стеблей. Я глянула в лиловый стекольный омут. Обнаженная
смуглая девушка в вишневой бархатной маске. Вздрогнув, я провела рукой
по плечу и почувствовала одежду. Отражение тоже провело по плечу
рукою, я увидела на левом плече отражения родинку; моя натуральная
родинка обреталась на правом плече и укрыта была кофточкой. Я
ретировалась в библиотеку, сняла маску и зажмурилась. Открыв глаза, я
обнаружила библиотеку во вполне тривиальном виде, так же как и
комнату, куда я тут же выглянула, распахнув занавески. Тихо, тихо всё.
Ни парика. Ни лилового зеркала. Обычное в деревянном багете. Потертые
стулья. Старая ширма. Карты как карты. Надеть маску вторично я не
решилась.
Пачка писем. Пожелтевшая бумага. Верхнее письмо по-французски.
"Дорогой Ла Гир!" В дверь позвонили. Я водворила тайник на место,
разложила тетради и книги на бюро, -- не любя и не умея врать, я
проявляла черты опытной лгуньи и лицемерки. "Кто там?" -- спросила я.
"Водопроводчик". -- "Хозяина нет дома, я вам не открою". -- "А вы-то
кто?" -- "Домработница", -- ответила я не сморгнув.
Вскоре пришел и Хозяин.
-- Что это ты, медхен Ленхен, лисичка ты этакая, меня, старого
зайца, в лубяную мою избушку не пускаешь?
-- Моя-то ледяная растаяла. А лубяные избушки разве не на Лубянке?
На Фонтанке, чай, другая застройка. А почему "старого зайца"? Не
старого волка?
-- По сказке, детка, все по сказке.
-- Между прочим, водопроводчик заходил.
-- Трешку просил или воду отключал?
-- Я ему не открыла.
-- Сурова ты сегодня, медхен Ленхен. А почему не открыла?
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг