Глаза старика расширились от ужаса.
- Нет, нет, это невозможно... Их же умучили в уксусе, их же погубили,
все из них вытянули... Ну, все испорчено... - запричитал почетный гость.
Мулат сверкнул глазами на ректора, тот через мгновение подал на золотом
блюдце крупный, вялый огурец, - другого не нашел, и ждал, что сейчас голова
его полетит в далекие края. Но старик огурцом не побрезговал, только отметил
- нежинский! - выпил водку из венецианского бокала семнадцатого века и
закусил. Потом откинулся в кресле и полуприкрыл глаза. Долметчер понял, что
аудиенция у кулинарного князя окончена, поклонился и скользнул к другому
концу стола, где чавкал ухой великий князь-сношарь Никита Алексеевич, нимало
не смущаемый тем, что над ним порхает слетевший с расположенного поблизости
ханского плеча синий попугай и нагло таскает куски рыбы прямо из его
тарелки, как-то взлаивая при взлетах к потолку, где им совершался процесс
глотания.
Пушки бухали уже вторую порцию залпов, тридцать три, великому князю
шепнули, что это сейчас за его деревню бухают и пьют. Князь дохлебал уху и
увидел перед собой дивный пирог-курник, отборная Настасья уже лила в его
личную, из дома принесенную братину деревенское пиво. Долметчер, одобренный
сношарем раз и навсегда, в похвалах своей ухе тут не нуждался, но он отлично
знал, что поклон отцу сальварсанского президента полагается отвесить. Против
ожидания, сношарь его заметил, кивнул в положительном смысле и стал шарить
под столом. Вынул оттуда четвертную бутыль черешневой, а дивной полнотелости
Настасья подставила граненый стакан.
- Закусить не забудь! - отрывисто бросил сношарь, берясь за курник. За
пушками он не поспевал, да и вообще о них не думал. О них с ужасом думал
маршал коронации Петр Лианозов-Теплостанский, он открывал и закрывал рот, но
и только: отменить третий залп он не мог, убрать вторую перемену со стола -
тоже, синхронность трапезы шла коту под хвост. Вообще все было как-то
несовершенно, - ну что стоило, в частности, заказать к коронации специальный
сервиз? А то натаскали что поизящней из Кускова, из Эрмитажа, из
Гусь-Хрустального и поставили на стол. А, ладно, кажется, никто не жалуется.
Но генсек-канцлер все-таки был недоволен, и коронация, и обед со всех
сторон его устраивали - кроме одной. Он сидел перед пустой тарелкой и жадно
шарил глазами по столу. В поле зрения попадали маленькие голубцы с аджикой -
и голубцов как не бывало, каперсы - и они туда же, а когда же, однако,
тридцать один залп за родную и любимую, как ее, Советскую Социалистическую
Империю? Холодцу бы... Наконец, Шелковников плюнул на приличия и полез в
карман за портсигаром. Но при нынешнем напряжении что ему была эта пара
бутербродов?..
Дамы вели себя на редкость непринужденно, кроме разве что непомерно
военизированных Настасий. Катя пила шампанское, заедая маслятами: и то, и
другое подсовывал ей Джеймс, отталкивая официантов. Елена Эдуардовна
пригубляла и отведывала, но не более, она берегла фигуру, а еще зорко
следила, чтобы ни единый кусок не попал к Павлу иначе как из рук весьма
близко усаженной к нему Антонины, - Елена ей верила, а к тому же знала, что
та по своему интересному положению нынче не напьется. "А это еще кто?" -
спросила себя баронесса Учкудукская - будь оно неладно, это звание, но уж с
ним как-нибудь потом разберемся, - рассмотрев близ митрополита некое дружное
семейство. Она не верила глазам: там совершенно безнаказанно жевал шашлык
лично изменник Витольд - государь дружественной Народно-демократической
Гренландии, потому и присутствует на трапезе в честь коронации.
Верноподданное дворянство рубало халяву под двадцать девять залпов за
собственное здоровье, рубал ее и Витольд и гордился, что стерлядей
дрессированных к нынешнему столу из своих садков поставил он, и подарок был
принят, и все семейство усажено на весьма почетные места: все четыре
дочери-алкоголички, и мужья их, даже Дарьин задохлик, которому дозволили
привезти с собой из Пуэрто-Рико и сестрицу свою, приволокшую с собой цельную
копченую свинью, требовавшую, чтобы этот деликатес целиком подложили
императору, чего, впрочем, не допустил армянин-повар, - и матушку, грымзу
еще поискать такую вторую. Вот одна только эта матушка отчего-то за столом
не пила и не ела, явно нарушая этикет.
Елена волновалась не зря. Едва лишь начались двадцать семь за
доблестное российское воинство под разварного барашка, - в теории, конечно,
потому что никто за столом уже не знал, что ест его сосед, - Дарьина
свекровь поднялась со своего места, хлопнула бокал шампанеи, видимо, для
бодрости, да и для того, чтобы сухости во рту не было при разговоре, и
двинулась в направлении великого князя и его избранных Настасий.
В это же время там разворачивалось своеобразное действо. Сложившись
пополам, ректор Военно-Кулинарной академии снял с сервировочного столика и
водрузил перед сношарем порционный заказ - мысли с подливою. Князь
придирчиво поглядел на кучу мыслей, на аппетитную корочку и на дымящуюся
подливу, выбрал одну мысль и разжевал.
Женщина меж тем спокойно миновала царя, тот был огорожен рындами, а за
прочих охрана не отвечала. Один лишь лазурный попугай беспокойно завис над
женщиной, готовый в любое время поступить с ней по-пушкински. Но женщина
через кордон Настасий ломиться не стала, она просто окликнула князя:
- Лукаш, а Лукаш? Лукаш?..
Мысль застряла у князя в горле. Этот голос он узнал бы даже и еще через
сто лет. Он понял, что зря нарушил правило есть только свое, деревенское,
зарядскоблагодатное, зря выбрал не придвинутую к нему стопку блинов, а
острую и весьма скоромную мысль: до добра эта мысль его, конечно, не довела.
Обычный его бледно-голубой, мутный и ласковый взгляд стал наполняться
ужасом. Настасьи ощетинились семистволками. Сношарь отвел рукой ближайшую
пушку и привстал.
- Тина!.. - выдохнул он, падая в кресло.
Перед ним стояла родная мать Георгия и Ярослава Романовых, а
следовательно, - законная жена сношаря, великая княгиня Устинья Романова.
Настасьи были готовы расстрелять эту чужую бабу на месте - за попытку
покушения на их кровное добро, на сношаря Луку Пантелеича, но тот сделал
слабый знак рукой: мол, отставить, все путем. Женщина не двигалась, а князь,
помедлив, совершил нечто, никем не виданное доселе: взял четвертную бутыль
черешневой да и присосался к горлышку. Испив не менее пивной кружки,
просветлел взором и вновь глянул на жену.
- Ну, Тина, судьба, стало быть... Настя, подвиньсь, пусть княгинюшка
сядет... Садись, Тин, сказывай, кто Георгий, кто Ярослав.
Княгиня дождалась, что от гренландского семейства ей переставили
кресло, степенно опустилась в него и наконец-то соизволила переменить
выражение своего кикиморного лица на более благостное. Она взяла с тарелки
мужа блин, обмакнула в сметану и конвертиком опустила его в свою широкую,
по-американски зубастую пасть. Настасьи похмурнели, но им своего мнения не
полагалось. Между супругами пошел какой-то разговор, не слышимый даже тем,
кто был поблизости, ибо артиллерия сейчас грохотала на полную катушку,
двадцатью пятью громовыми раскатами прославляя все сущее на Руси свободное и
добровольное надворно-крепостное землепашество.
Павел заметно надрался. Пил он то шампанское, то "Белый аист", то
сношареву черешневую, то "Ай-Даниль", то бастр, то мальвазию, то личного
сбитневского настаивания виноградную граппу, то еще Господь знает что.
Собеседником его стал тот единственный гость, которого он нашел рядом: это
был великий князь Ромео Игоревич, неизвестно почему получивший место ошую
царя. Князь был один, без супруги, нарезавшейся до положения риз еще когда
царь был в Успенском, - Гелия тогда же увели и уложили поспать где-то в
заднекремлевских покоях. Ромео своим подчеркнуто кавказским видом навел царя
на размышления по прежней профессии - по истории.
- Урарту... - говорил Павел заплетающимся языком, откусывая ломтик
оленьей печени, пошедшей под двадцать три бабаха за подвластные
верноподданнейшие меньшинства. - Распрекрасная была страна, надо бы ее снова
собрать и привести под наш скипетр. Язык, ничего, выучу, я уже много
выучил...
Ромео деликатно кивал и чокался с царем: ему чарку шампанского было еще
пить и пить - жена окончательно отвадила его от пьянства, он с тоской мечтал
о разводе, но вспоминал скопцов с зубилами, и мечты исчезали. Молодость его
увядала, едва расцветши: изменять жене он боялся, да и любил ее до сих пор.
Ромео впадал в меланхолию, но в этом смысле сегодняшнее действо было в самый
раз, какое-никакое, а развлечение. Да еще место досталось прямо возле царя,
потому что Ивана с матушкой в Грановитую вообще не допустили, и по беглому
подсчету среди младших великих князей Ромео мог считаться условно старшим. К
тому же придворные герольдмейстеры полагали, что в силу своего армянского
происхождения именно этот царевич не очень-то сможет и захочет претендовать
на трон.
- Шумер там, Аккад... - бормотал царь, - мне что, я и по-шумерски могу,
я и по-аккадски могу...
А за стенами Кремля грохотал заключительный залп в двадцать один бабах:
за весь русский народ. Москва давно обожралась и упилась, лишь синие
гвардейцы были трезвей трезвого и свежи, как парниковые овощи. Пройти по
городу было, как и утром, почти невозможно, хотя сейчас уж никто и не
пытался, ухой все наблевались, да и кончалась она на раздаточных пунктах.
Прожекторы чертили премудрые фигуры в сморкающемся, вновь сизеющем небе, и
снег пока что чуть-чуть, но все более наглея, сыпался на московские окраины.
А за окраинами - так и вовсе начиналась метель. Подмосковье сидело перед
телевизорами, где по всем каналам гнали сейчас разные серии бесконечной
исторической картины "Федор Кузьмич", снятой в мексиканской тайге. Впрочем,
по пятому каналу шел "Элиасэ", голливудско-японская кинокомедия по Евсею
Бенцу. Владельцы видеомагнитофонов смотрели кто что мог, но отчего-то никто
не смотрел порнуху: воздух, видимо, не располагал. Тянулись почти пустые
электрички в оба конца области, то бишь из Москвы и в Москву, быстро
замерзал лед в канавах раскисшего сердца великой Московии. Недвижно чернели
леса под Раменским и Серпуховым, но кое-где, в самых дальних от проезжих
путей местах на опушках, хорошо вооруженный и должным образом заколдованный
взор мог наблюдать одну и ту же картину.
Среди малой полянки всегда стоял пень, притом непременно слегка
тронутый огнем, еловый или сосновый. В пень был воткнут нож, охотничий,
непременно ржавый, - эдак внаклон воткнут. Каждые четыре-пять минут из леса
выходил волк, серый, с прижатыми ушами, с висящим палкой хвостом, делал
короткую разбежку, перекувыркивался в воздухе над пнем через голову,
пролетал над ножом и приземлялся на две ноги. Именно на две - потому что
теперь это был человек. Высокий ли, низкий ли, чаще обутый в кроссовки, реже
в датские полуботинки, одетый в куртку-аляску, иной же раз в теплый плащ на
гороховой подкладке. Человек бегло, еще по-волчьи зыркал по сторонам - и
уходил прочь. А потом из чащи выходил следующий волк, разбегался, и... вот
именно.
Они нигде не шли из лесов толпами, лишь поодиночке и в разных местах,
но были их тысячи. Они шли весь вечер и всю ночь, в российских лесах давно
должны бы иссякнуть волки, но волки не сякли, они шли и шли, оборачиваясь
деловитыми нестарыми парнями, - шли к ближайшей электричке. У большинства
топорщились карманы, и кассирши на малых станциях нередко ругались, не
находя сдачи с крупной купюры. Никто не ехал зайцем: не по чину, не по
званию, не по происхождению. Пришло их время, они вышли дело делать, хватит
бегать по лесу, того и гляди в красные флаги упрешься.
Но красных флагов больше не было. Бывшим волкам не нравилось, впрочем,
и трехцветное полотнище, но его, хоть и с трудом, они готовы были потерпеть.
Побаивались они только московских эс-бе, но тех все же было не очень много.
Уж как-нибудь. Не так, так эдак.
В государевых покоях тоже была тишина. Мирно посапывал надравшийся
царь. Подремывала охраняющая его покой Тонька. Не спал один лишь престарелый
русский спаниель, на всю оставшуюся жизнь отоспавшийся в холодильнике
американского посольства и уставший лаять на сомнительного попугая, который
за обедом мотался над столом. Пес наконец-то обрел хозяина.
И Россия тоже. Формально, во всяком случае.
5
Когда добычи становится мало, особенно зимой, волки, словно сознавая
всю выгодность кооперативного труда, соединяются в стаи.
АЛЬФРЕД БРЭМ. ЖИЗНЬ ЖИВОТНЫХ
Роман зиме назначатель. А Роман - это первое декабря по советскому
стилю; старый календарь царь-батюшка пока не ввел. Так что жить пока будем,
как Роман велит. Пенсий никому не платят, трудодней нету, да вот еще
холодюга на Романа. И совсем бы плохо, да вот сношарь-батюшка вспомнил про
неимущих блюстителей засмородинных далей и всего остального, чего вывезти со
знаменитым поездом не смог. Прислал с оказией сотню полушубков, да новых
монет, империалов, на Матренин день, на двадцать второе: помнит, помнит
батюшка, по какому дню будущую зиму прознают. А была на Матрену холодюга
даже хуже, чем нынче на Романа. Полушубки поделили сразу же, по дюжине на
душу, все, что сверх того осталось, Николай Юрьевич запер в управе, бывшем
сельсовете. Империалов сношарь-батюшка из личных средств уделил целую
тысячу, Николай Юрьевич всем, кто в селе жить остался, по десять штук выдал,
а прочие припрятал: не ровен час, опять кто из военных забредет, из тех, что
в сентябре удумали в Нижнеблагодатском квартироваться. В октябре их, правда,
выгнали, но кто знает, далеко ли. Уж не в танке ли их Николай Юрьевич у себя
спрятал, в том, в котором на болото ездит, домашних уток стрелять? Хорошо,
если так, а то ведь, может быть, что спрятать-то спрятал - а где, сам потом
не вспомнит. Но вообще-то остепенился мужик. С утра два стакана огреет, и до
обеда ни-ни, ни капли. В обед, конечно, тоже только два стакана. Ну, за
ужином. Да перед сном. И все. Совсем справный мужик стал. А то ведь и
"калашникова" в руках удержать не мог. Теперь вот все на утку с базукой
пойти хочет; ему прежний милиционер, тихий человек Леонид Иванович, сказал,
что так противотанковое ружье называется. Запропал куда-то Леонид Иванович,
приехали за ним из Старой Грешни на газике, увезли - и как не было. Все же
хороший человек был, он бы старосте эту самую базуку в наилучшем виде, в
смазанном, непременно представил: он в военной части хоть что хошь укупить
мог. А теперь они там все злые, что их в село не пустили, форма у них новая,
синяя, на погонах двуглавые орленки.
Перебивая подобными мелочами обычную свою невеселую думу, шла Маша
Мохначева к стародевьему дому, где и по сей день жили поповны. Обе старухи
были крепки, близняшки года эдак двадцатого. Когда их папаню-попа,
непротивленца, раскулачили, то девчушек не тронули, позабыли: изба у батюшки
была хоть и с резными наличниками, да вся насквозь гнилая, тогда уж, так
венец обтрухлявел, - а вот поди ж ты, стоит и поныне, переживши и войну, и
коллективизацию, и, прости Господи, советскую власть. Так и жили поповны в
отцовском доме; кабы не остались старыми девами, так уж давно были бы
бабушками. Звали их Марфа Лукинична да Матрена Лукинична, а вот как отца их,
попа-непротивленца, звали - того на селе уж давно никто не помнил. В Москву
сестры не поехали; вообще-то не слишком их с собою сношарь-батюшка зазывал,
не числил, видать, кровными. Но по десять империалов им Николай Юрьевич
лично отвез на танке. Взяли поповны и полушубки, и золото. Чай, к Николе
зимнему, это через три недели как раз, без них не обойдешься. Вон,
Смородина, того гляди, до дна промерзнет. Теплую Угрюм-лужу сношарь-батюшка
с собой увез, а в ней, видать, и золотоперого подлещика, и того рака
большого, что однажды на Верблюд-горе свистнул. Где ж теперь мелкому пескарю
от лютого мороза таиться?
Маша Мохначева три дня в голос ревела, как узнала, что Лука Пантелеевич
к подмастерью в Москву навострился. Коронуют того подмастерья, Пашу, русским
царем. А уж кто, как не Маша Мохначева, знала на деревне лучше всех, когда и
как у Паши сердечко бьется. Решила не ехать никуда. Все мохначевское
семейство, напротив, все пятнадцать душ, снялись и поехали. Машу за то, что
осталась, обозвали вековухой. Ну и вековуха, ну и вышла у нее младшая сестра
замуж, а Маша не вышла - будто не у одного и того же Луки Пантелеича и
начальное, и среднее специальное образование получали. Будто маменька не там
же науку проходила. Будто бабка Степанида в коллективизацию не ту же
академию кончала. Будто... Маша в который раз сбилась со счета и вновь
решила, что покойная прабабка Марья все же где-то еще, в другом месте
обучалась: она ведь еще в гражданскую померла, кажись, от тифа. Ну, да и три
поколения - немало: бабка Степанида, даром что ей семьдесят шесть стукнуло,
с печи слезла, барахло собрала и в тот поезд, что и вся деревня: ту-ту. А
Маша осталась. Проявила характер.
А сейчас Маша несла старухам-поповнам кошелку с шестью десятками яиц.
На нее, на Машу-вековуху, бросило семейство полсотни лишних кур и петушка.
Вроде бы и зима, вроде бы и не должны куры нестись, обычно в такой курятне в
декабрь одно-два яйца бывает, не более, - а у Маши, как в издевку, неслись
все куры кряду, а иные по два раза в день. Ну куда столько яиц девать
одинокой бабе, когда семья вся уехала, а любимый человек с золотой монеты
только и смотрит, да и то рожу эдак отворотил, профилем, будто пo-новой
понравиться хочет? Ехать продавать и далеко, и опасно, и невыгодно, и
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг