Клавдюша повела дремлющих женщин в темноту пустого города.
Чепурный обнял Прокофия кругом груди и произнес ему одному:
- Проша, нам женщины теперь не срочно нужны, лишь бы ты
явился. Хочешь, я тебе завтра любое сделаю и подарю.
- Подари Клавдюшу!
- Я б тебе, Проша, ее дал, да ты ее себе сам подарил.
Бери, пожалуйста, еще чего-нибудь!
- Дай обдумать, - отсрочил Прокофий, - сейчас что-то у
меня спросу нет и аппетита не чувствую... Здравствуй, Саша! -
сказал он Дванову.
- Здравствуй, Прош! - ответил тем же Дванов. - Ты видел
где-нибудь других людей? Отчего они там живут?
- Они там живут от одного терпения, - сформулировал всем
для утешения Прокофий, - они революцией не кормятся, у них
сорганизовалась контрреволюция, и над степью дуют уже вихри
враждебные, одни мы остались с честью...
- Лишнее говоришь, товарищ, - сказал Сербинов. - Я
оттуда, и я тоже революционер.
- Ну, стало быть, тем тебе там хуже было, - заключил
Прокофий.
Сербинов не мог ответить. Костер на башне потух и в эту ночь
уже не был зажжен.
- Прош, - спросил Чепурный во мраке, - а кто тебе, скажи
пожалуйста, музыку подарил?
- Один прохожий буржуй. Он мне музыку, а я ему
существование продешевил: в Чевенгуре же нет удовольствия,
кроме колокола, но то - религия.
- Тут, Прош, теперь есть удовольствие без колокола и без
всякого посредства.
Прокофий залез в нижнее помещение башни и лег спать от
утомления. Чепурный тоже склонился близ него.
- Дыши больше, нагревай воздух, - попросил его Прокофий.
- Я чего-то остыл в порожних местах.
Чепурный приподнялся и долгое время часто дышал, потом снял
с себя шинель, укутал ею Прокофия и, привалившись к нему,
позабылся в отчуждении жизни.
Утром наступил погожий день; музыкант встал первым человеком
и сыграл на гармонике предварительный марш, взволновавший всех
отдохнувших прочих.
Жены сидели наготове, уже обутые и одетые Клавдюшей в то,
что она нашла по закутам Чевенгура.
Прочие пришли позже и от смущения не глядели на тех, кого им
назначено было любить. Тут же находились и Дванов, и Гопнер, и
Сербинов, и самые первые завоеватели Чевенгура. Сербинов
пришел, чтобы попросить о снаряжении ему экипажа для отъезда,
но Копенкин отказался дать в езду Пролетарскую Силу. "Шинель
дать могу, - сказал он, - себя предоставлю на сутки, что
хочешь бери, но коня не проси, не серди меня - на чем же я в
Германию поеду?" Тогда Сербинов попросил другую лошадь, что
привезла вчера Прокофия, и обратился к Чепурному. Тот возразил
Сербинову тем, что уезжать не надо, может, он обживется здесь,
потому что в Чевенгуре коммунизм и все равно скоро все люди
явятся сюда: зачем же ехать к ним, когда они идут обратно?
Сербинов отошел от него. "Куда я стремлюсь? - думал он. -
Та горячая часть моего тела, которая ушла в Софью
Александровну, уже переварилась в ней и уничтожена вон, как
любая бесследная пища...
Чепурный начал громко высказываться, и Сербинов оставил
себя, чтобы выслушать незнакомое слово.
- Прокофий - это забота против тягостей пролетариата, -
произнес Чепурный посреди людей. - Вот он доставил нам женщин,
по количеству хотя и в меру, но доза почти мала... А затем я
обращусь к женскому составу, чтобы прозвучать им словом радости
ожидания! Пусть мне скажет кто-нибудь, пожалуйста, - почему мы
уважаем природные условия? Потому что мы их едим. А почему мы
призвали своим жестом женщин? Потому что природу мы уважаем за
еду, а женщин за любовь. Здесь я объявляю благодарность
вошедшим в Чевенгур женщинам как товарищам специального
устройства, и пусть они заодно с нами живут и питаются миром, а
счастье имеют посредством товарищей-людей в Чевенгуре...
Женщины сразу испугались: прежние мужчины всегда начинали с
ними дело прямо с конца, а эти терпят, говорят сначала речь -
и женщины подтянули мужские пальто и шинели, в которые были
одеты Клавдюшей, до носа, укрыв отверстие рта. Они боялись не
любви, они не любили, а истязания, почти истребления своего
тела этими сухими, терпеливыми мужчинами в солдатских шинелях,
с испещренными трудной жизнью лицами. Эти женщины не имели
молодости или другого ясного возраста, они меняли свое тело,
свое место возраста и расцвета на пищу, и так как добыча пищи
для них была всегда убыточной, то тело истратилось прежде
смерти и задолго до нее; поэтому они были похожи на девочек и
на старушек - на матерей и на младших, невыкормленных сестер;
от ласк мужей им стало бы больно и страшно. Прокофий их
пробовал во время путешествия сжимать, забирая в фаэтон для
испытания, но они кричали от его любви, как от своей болезни.
Сейчас женщины сидели против взгляда чевенгурцев и гладили
под одеждой морщины лишней кожи на изношенных костях. Одна лишь
Клавдюша была достаточно удобной и пышной среди этих прихожанок
Чевенгура, но к ней уже обладал симпатией Прокофий.
Яков Титыч наиболее задумчиво наблюдал женщин: одна из них
казалась ему печальней всех, и она зябла под старой шинелью;
сколько раз он собирался отдать полжизни, когда ее оставалось
много, за то, чтобы найти себе настоящего кровного родственника
среди чужих и прочих. И хотя прочие всюду были ему товарищами,
но лишь по тесноте и горю - горю жизни, а не по происхождению
из одной утробы. Теперь жизни в Якове Титыче осталось не
половина, а последний остаток, но он мог бы подарить за
родственника волю и хлеб в Чевенгуре и выйти ради него снова в
безвестную дорогу странствия и нужды.
Яков Титыч подошел к выбранной им женщине и потрогал ее за
лицо, ему подумалось, что она похожа снаружи на него.
- Ты чья? - спросил он. - Ты чем живешь на свете?
Женщина наклонила от него свою голову, Яков Титыч увидел ее
шею ниже затылка - там шла глубокая впадина, и в ней водилась
грязь бесприютности, а вся ее голова, когда женщина опять
подняла ее, робко держалась на шее, точно на засыхающем стебле.
- Чья же ты, такая скудная?
- Ничья, - ответила женщина и, нахмурившись, стала
перебирать пальцы, отчужденная от Якова Титыча.
- Пойдем ко двору, я тебе грязь из-за шеи и коросту
соскребу, - еще раз сказал Яков Титыч.
- Не хочу, - отказалась женщина. - Дай немножко
чего-нибудь, тогда встану.
Ей Прокофий обещал в дороге супружество, но она, как и ее
подруги, мало знала, что это такое, она лишь догадывалась, что
ее тело будет мучить один человек вместо многих, поэтому
попросила вперед мучений подарок: после ведь ничего не дарят, а
гонят. Она еще более сжалась под большой шинелью, храня под нею
свое голое тело, служившее ей и жизнью, и средством к жизни, и
единственной несбывшейся надеждой, - поверх кожи для женщины
начинался чужой мир, и ничто из него ей не удавалось
приобрести, даже одежды для теплоты и сбережения тела как
источника своей пищи и счастья других.
- Какие ж это, Прош, жены? - спрашивал и сомневался
Чепурный. - Это восьмимесячные ублюдки, в них вещества не
хватает.
- А тебе-то что? - возразил Прокофий. - Пускай им
девятым месяцем служит коммунизм.
- И верно! - счастливо воскликнул Чепурный. - Они в
Чевенгуре, как в теплом животе, скорей дозреют и уж тогда
целиком родятся.
- Ну да! А тем более что прочему пролетарию особая сдобь
не желательна; ему абы-абы от томления жизни избавиться! А чего
ж тебе надо: все-таки тебе это женщины, люди с пустотой,
поместиться есть где.
- Жен таких не бывает, - сказал Дванов. - Такие бывают
матери, если кто их имеет.
- Или мелкие сестры, - определил Пашинцев. - У меня была
одна такая ржавая сестренка, ела плохо, так и умерла от самой
себя.
Чепурный слушал всех и по привычке собирался вынести
решение, но сомневался и помнил про свой низкий ум.
- А чего у нас больше, мужей иль сирот? - спросил он, не
думая про этот вопрос. - Пускай, я так формулирую, сначала все
товарищи поцелуют по разу тех жалобных женщин, тогда будет
понятней, чего из них сделать. Товарищ музыкант, отдай,
пожалуйста, музыку Пиюсе, пусть он сыграет что-нибудь из нотной
музыки.
Пиюся заиграл марш, где чувствовалось полковое движение:
песен одиночества и вальсы он не уважал и совестился их играть.
Дванову досталось первым целовать всех женщин: при поцелуях
он открывал рот и зажимал губы каждой женщины меж своими губами
с жадностью нежности, а левой рукой он слегка обнимал очередную
женщину, чтобы она стояла устойчиво и не отклонилась от него,
пока Дванов не перестанет касаться ее.
Сербинову пришлось тоже перецеловать всех будущих жен, но
последнему, хотя он и этим был доволен: Симон всегда чувствовал
успокоение от присутствия второго, даже неизвестного человека,
а после поцелуев жил с удовлетворением целые сутки. Теперь он
уже не очень хотел уезжать, он сжимал свои руки от удовольствия
и улыбался, невидимый среди движения людей и темпа музыкального
марша.
- Ну как скажешь, товарищ Дванов? - интересовался
дальнейшим Чепурный, вытирая рот. - Жены они или в матеря
годятся? Пиюся, дай нам тишину для разговора!
Дванов и сам не знал, свою мать он не видел, а жены никогда
не чувствовал. Он вспомнил сухую ветхость женских тел, которые
он сейчас поддерживал для поцелуев, и как одна женщина сама
прижалась к нему, слабая, словно веточка, пряча вниз привыкшее
грустное лицо; близ нее Дванов задержался от воспоминания
- женщина пахла молоком и потной рубахой, он поцеловал ее еще
раз в нагрудный край рубахи, как целовал в младенчестве в тело
и в пот мертвого отца.
- Лучше пусть матерями, - сказал он.
- Кто здесь сирота - выбирай теперь себе мать! - объявил
Чепурный.
Сиротами были все, а женщин десять: никто не тронулся первым
к женщинам для получения своей матери, каждый заранее дарил ее
более нуждающемуся товарищу. Тогда Дванов понял, что и женщины
- тоже сироты: пусть лучше они вперед выберут себе из
чевенгурцев братьев или родителей, и так пусть останется.
Женщины сразу избрали себе самых пожилых прочих; с Яковом
Титычем захотели жить даже две, и он обеих привлек. Ни одна
женщина не верила в отцовство или братство чевенгурцев, поэтому
они старались найти мужа, которому ничего не надо, кроме сна в
теплоте. Лишь одна смуглая полудевочка подошла к Сербинову.
- Чего ты хочешь? - со страхом спросил он.
- Я хочу, чтобы из меня родился теплый комочек, и что с
ним будет!
- Я не могу, я уеду отсюда навсегда.
Смуглая переменила Сербинова на Кирея.
- Ты - женщина ничего, - сказал ей Кирей. - Я тебе что
хочешь подарю! Когда твой теплый комок родится, то уж он не
остынет.
Прокофий взял под руку Клавдюшу.
- Ну, а мы что будем делать, гражданка Клобзд?
- Что ж, Прош, наше дело сознательное...
- И то, - определил Прокофий. Он поднял кусок скучной
глины и бросил его куда-то в одиночество. - Чего-то мне все
время серьезно на душе - не то пора семейство организовать, не
то коммунизм перетерпеть... Ты сколько мне фонда накопила?
- Да сколько ж? Что теперь ходила продала, то и выручила,
Прош: за две шубы да за серебро только цену дали, а остальное
вскользь прошло.
- Ну пускай: вечером ты мне отчет дашь, я хоть тебе и
верю, а волнуюсь. А деньги так у тетки и содержишь?
- Да то где ж, Прош? Там им верное место. А когда ж ты
меня в губернию повезешь? Обещал еще центр показать, а сам
опять меня в это мещанство привел. Что я тут - одна среди
нищенок, не с кем нового платья попытать! А показываться кому?
Разве это уездное общество? Это прохожане на постое. С кем ты
меня мучаешь?
Прокофий вздохнул: что ты будешь делать с такой особой, если
у нее ум хуже женской прелести?
- Ступай, Клавдюша, обеспечивай пришлых баб, а я подумаю:
один ум хорошо, а второй лишний.
Большевики и прочие уже разошлись с прежнего места, они
снова начали трудиться над изделиями для тех товарищей, которых
они чувствовали своей идеей. Один Копенкин не стал нынче
работать, он угрюмо вычистил и обласкал коня, а потом смазал
оружие гусиным салом из своего неприкосновенного запаса. После
того он отыскал Пашинцева, шлифовавшего камни.
- Вась, - сказал Копенкин. - Чего ж ты сидишь и
тратишься: ведь бабы пришли. Семен Сербов еще прежде них саки и
вояжи вез в Чевенгур. Чего ж ты живешь и забываешь? Ведь
буржуазия неминуемо грянет, где ж твои бомбы, товарищ Пашинцев?
Где ж твоя революция ее сохранный заповедник?
Пашинцев выдернул из ущербленного глаза засохшую дрянь и
посредством силы ногтя запустил ее в плетень.
- То я чую, Степан, и тебя приветствую! Оттого и гр/о'блю
в камень свою силу, что иначе тоскую и плачу в лопухи!.. Где ж
это Пиюся, где ж его музыка висит на гвозде!
Пиюся собирал щавель по задним местам бывших дворов.
- Тебе опять звуков захотелось? - спросил он из-за сарая.
- Без геройства соскучился?
- Пиюсь, сыграй нам с Копенкиным "Яблоко", дай нам
настроение жизни!
- Ну жди, сейчас дам.
Пиюся принес хроматический инструмент и с серьезным лицом
профессионального артиста сыграл двум товарищам "Яблоко".
Копенкин и Пашинцев взволнованно плакали, а Пиюся молча работал
перед ними - сейчас он не жил, а трудился.
- Стой, не расстраивай меня! - попросил Пашинцев. - Дай
мне унылости.
- Даю, - согласился Пиюся и заиграл протяжную мелодию.
Пашинцев обсох лицом, вслушался в заунывные звуки и вскоре
сам запел вслед музыке:
Ах, мой товарищ боевой,
Езжай вперед и песню пой,
Давно пора нам смерть встречать -
Ведь стыдно жить и грустно умирать...
Ах, мой товарищ, подтянись,
Две матери нам обещали жизнь,
Но мать сказала мне: постой,
Вперед врага в могиле упокой,
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг