Дванов видел, что Прокофий томится, и обещал ему помочь.
- Жен вези! - закричали Прокофию многие прочие. - Привел
нас да бросил одних! Доставляй нам женщин сюда, аль мы
н/е'люди! Нам одним тут жутко
- не живешь, а думаешь! Про товарищество говоришь, а женщина
человеку кровный товарищ, чего ж ее в город не поселяешь?
Прокофий поглядел на Дванова и начал говорить, что коммунизм
есть забота не одного его, а всех существующих пролетариев;
значит, пролетарии должны жить теперь своим умом, как то и было
постановлено на последнем заседании Чевенгурского ревкома.
Коммунизм же произойдет сам, если в Чевенгуре нет никого, кроме
пролетариев, - больше нечему быть.
И Чепурный, стоявший вдалеке, вполне удовлетворился словами
Прокофия, - это была точная формулировка его личных чувств.
- Что нам ум? - воскликнул один прочий. - Мы хотим жить
по желанию!
- Живите, пожалуйста, - сразу согласился Чепурный. -
Прокофий, езжай завтра женщин собирать!
Прокофий досказал еще немного про коммунизм: что он все
равно в конце концов полностью наступит и лучше заранее его
организовать, чтоб не мучиться; женщины же, прибыв в Чевенгур,
заведут многодворье вместо одного Чевенгура, где живет ныне
одна сиротская семья, где бродят люди, меняя ночлеги и привыкая
друг другу от неразлучности.
- Ты говоришь: коммунизм настанет в конце концов! - с
медленностью произнес Яков Титыч. - Стало быть, на самом
коротке - где близко конец, там коротко! Стало быть, вся
долгота жизни будет проходить без коммунизма, а зачем тогда нам
хотеть его всем туловищем? Лучше жить на ошибке, раз она
длинная, а правда короткая! Ты человека имей в виду!
Лунное забвение простиралось от одинокого Чевенгура до самой
глубокой вышины, и там ничего не было, оттого и лунный свет так
тосковал в пустоте. Дванов смотрел туда, и ему хотелось закрыть
сейчас глаза, чтобы открыть их завтра, когда встанет солнце и
мир будет снова тесен и тепл.
- Пролетарская мысль! - определил вдруг Чепурный слово
Якова Титыча; Чепурный радовался, что пролетариат теперь сам
думает головой и за него не надо ни думать, ни заботиться.
- Саша! - растерянно сказал Прокофий, и все его стали
слушать. - Старик верно говорит! Ты помнишь - мы с тобой
побирались. Ты просил есть, и тебе не давали, а я не просил, я
лгал и вымажживал и всегда ел соленое и курил папиросы.
Прокофий было остановился от своей осторожности, но потом
заметил, что прочие открыли рты от искреннего внимания, и не
побоялся Чепурного сказать дальше:
- Отчего нам так хорошо, а неудобно? Оттого, как правильно
высказался здесь один товарищ, - оттого, что всякая правда
должна быть немного и лишь в самом конце концов, а мы ее, весь
коммунизм, сейчас устроили, и нам от нее не совсем приятно!
Отчего у нас все правильно, буржуев нет, кругом солидарность и
справедливость, а пролетариат тоскует и жениться захотел?
Здесь Прокофий испугался развития мысли и замолчал. За него
досказал Дванов:
- Ты хочешь посоветовать, чтоб товарищи пожертвовали
правдой - все равно она будет жить мало и в конце, - а
занялись бы другим счастьем, которое будет жить долго, до самой
настоящей правды!
- Да ты это знаешь, - грустно проговорил Прокофий и вдруг
весь заволновался. - Ты знаешь, как я любил свою семью и свой
дом в нашей деревне! Из-за любви ко двору я тебя, как буржуя,
выгнал помирать, а теперь я хочу здесь привыкнуть жить, хочу
устроить для бедных, как для родных, и самому среди них
успокоиться, - и никак не могу...
Гопнер слушал, но ничего не понимал; он спросил у Копенкина,
но тот тоже не знал, чего здесь кому надо, кроме жен. "Вот
видишь, - сообразил Гопнер, - когда люди не действуют - у
них является лишний ум, и он хуже дурости".
- Я тебе, Прош, пойду лошадь заправлю, - пообещал
Чепурный. - Завтра ты на заре трогайся, пожалуйста,
пролетариат любви захотел: значит, в Чевенгуре он хочет все
стихии покорить, это отличное дело!
Прочие разошлись ожидать жен - теперь им недолго осталось,
- а Дванов и Прокофий вышли вместе за околицу. Над ними, как
на том свете, бесплотно влеклась луна, уже наклонившаяся к
своему заходу; ее существование было бесполезно - от него не
жили растения, под луною молча спал человек; свет солнца,
озарявший издали ночную сестру земли, имел в себе мутное,
горячее и живое вещество, но до луны этот свет доходил уже
процеженным сквозь мертвую долготу пространства, - все мутное
и живое рассеивалось из него в пути, и оставался один истинный
мертвый свет. Дванов и Прокофий ушли далеко, голоса их почти
смолкли от дальности и оттого, что они говорили тихо. Копенкин
видел ушедших, но смущался пойти за ними - оба человека,
показалось ему, говорили печально, и к ним стыдно сейчас
подходить.
Дорогу под ногами Дванова и Прокофия скрыл мирный бурьян,
захвативший землю под Чевенгуром не от жадности, а от
необходимости своей жизни; два человека шли разрозненно, по
колеям некогда проезжего тракта: каждый из них хотел
почувствовать другого, чтобы помочь своей неясной блуждающей
жизни, но они отвыкли друг от друга - им было неловко, и они
не могли сразу говорить без стеснения. Прокофию было жалко
отдавать Чевенгур в собственность жен, пролетариев и прочих -
одной Клавдюше ему было ничего не жаль подарить, и он не знал
почему. Он сомневался, нужно ли сейчас истратить, привести в
ветхость и пагубность целый город и все имущество в нем - лишь
для того, чтобы когда-нибудь, в конце, на короткое время
наступила убыточная правда; не лучше ли весь коммунизм и все
счастье его держать в бережном запасе - с тем чтобы изредка и
по мере классовой надобности отпускать его массам частичными
порциями, охраняя неиссякаемость имущества и счастья.
- Они будут довольны, - говорил убежденно и почти радуясь
Прокофий. - Они привыкли к горю, им оно легко, дадим пока им
мало, и они будут нас любить. Если же отдадим сразу все, как
Чепурный, то они потом истратят все имущество и снова захотят,
а дать будет нечего, и они нас сместят и убьют. Они же не
знают, сколько чего у революции, весь список города у одного
меня. А Чепурный хочет, чтоб сразу ничего не осталось и
наступил конец, лишь бы тот конец был коммунизмом. А мы до
конца никогда не допустим, мы будем давать счастье помаленьку,
и опять его накоплять, и нам хватит его навсегда. Ты скажи,
Саш, это верно так надо?
Дванов еще не знал, насколько это верно, но он хотел
полностью почувствовать желания Прокофия, вообразить себя его
телом и его жизнью, чтобы самому увидеть, почему по его будет
верно. Дванов прикоснулся к Прокофию и сказал:
- Говори мне еще, я тоже хочу здесь жить.
Прокофий оглядел светлую, но неживую степь и Чевенгур
позади, где луна блестела в оконных стеклах, а за окнами спали
одинокие прочие, и в каждом из них лежала жизнь, о которой
теперь необходимо было заботиться, чтобы она не вышла из
тесноты тела и не превратилась в постороннее действие. Но
Дванов не знал, что хранится в каждом теле человека, а Прокофий
знал почти точно, он сильно подозревал безмолвного человека.
Дванов вспоминал многие деревни и города и многих людей в
них, а Прокофий попутно памяти Александра указывал, что горе в
русских деревнях - это есть не м/у'ка, а обычай, что
выделенный сын из отцовского двора больше уж никогда не
является к отцу и не тоскует по нем, сын и отец были связаны
нисколько не чувством, а имуществом; лишь редкая странная
женщина не задушила нарочно хотя бы одного своего ребенка на
своем веку, - и не совсем от бедности, а для того, чтобы еще
можно свободно жить и любиться со своим мужиком.
- Вот сам видишь, Саш, - убедительно продолжал Прокофий,
- что от удовлетворения желаний они опять повторяются и даже
нового чего-то хочется. И каждый гражданин поскорее хочет
исполнить свои чувства, чтобы меньше чувствовать себя от
мученья. Но так на них не наготовишься - сегодня ему имущество
давай, завтра жену, потом счастья круглые сутки, - это и
история не управится. Лучше будет уменьшать постепенно
человека, а он притерпится: ему так и так все равно страдать.
- Что же ты хочешь сделать, Прош?
- А я хочу прочих организовать. Я уже заметил, где
организация, там всегда думает не более одного человека, а
остальные живут порожняком и вслед одному первому. Организация
- умнейшее дело: все себя знают, а никто себя не имеет. И всем
хорошо, только одному первому плохо - он думает. При
организации можно много лишнего от человека отнять.
- Зачем это нужно, Прош? Ведь тебе будет трудно, ты будешь
самым несчастным, тебе будет страшно жить одному и отдельно,
выше всех. Пролетариат живет друг другом, а чем же ты будешь
жить?
Прокофий практически поглядел на Дванова: такой человек -
напрасное существо, он не большевик, он побирушка с пустой
сумкой, он сам - прочий, лучше б с Яковом Титычем было
говорить: тот знает, по крайней мере, что человек все
перетерпит, если давать ему новые, неизвестные мучения, - ему
вовсе не больно: человек чувствует горе лишь по социальному
обычаю, а не сам его внезапно выдумывает. Яков Титыч понял бы,
что дело Прокофия вполне безопасное, а Дванов только излишне
чувствует человека, но аккуратно измерить его не может.
И голоса двоих людей смолкли вдалеке от Чевенгура, в
громадной лунной степи; Копенкин долго ожидал Дванова на
околице, но так и не дождался, слег от утомления в ближний
бурьян и уснул.
Проснулся он уже на заре от грохота телеги: все звуки от
чевенгурской тишины превращались в гром и тревогу. Это Чепурный
ехал искать Прокофия в степь на готовой подводе, чтоб тот
выезжал за женщинами. Прокофий же был совсем недалеко, он давно
возвращался с Двановым в город.
- Каких пригонять? - спросил Прокофий у Чепурного и сел в
повозку.
- Не особых! - указал Чепурный. - Женщин, пожалуйста, но
знаешь: еле-еле, лишь бы в них разница от мужика была, - без
увлекательности, одну сырую стихию доставь!
- Понял, - сказал Прокофий и тронул лошадь в отъезд.
- Сумеешь? - спросил Чепурный.
Прокофий обернулся своим умным надежным лицом.
- Диво какое! Кого хочешь пригоню, любых в одну массу
сплочу, никто в одиночку скорбеть не останется.
И Чепурный успокоился: теперь пролетариат будет утешен, но
вдруг он кинулся вслед поехавшему Прокофию и попросил его,
уцепившись в задок телеги:
- И мне, Прош, привези: чего-то прелести захотелось! Я
забыл, что я тоже пролетарий! Клавдюши ведь не вижу!
- Она к тетке в волость пошла, - сообщил Прокофий, - я
ее доставлю обратным концом.
- А я того не знал, - произнес Чепурный и засунул в нос
понюшку, чтобы чувствовать табак вместо горя разлуки с
Клавдюшей.
Федор Федорович Гопнер уже выспался и наблюдал с колокольни
чевенгурского храма тот город и то окружающее место, где,
говорят, наступило будущее время и был начисто сделан коммунизм
- оставалось лишь жить и находиться здесь. Когда-то, в
молодости лет, Гопнер работал на ремонте магистрали
англо-индийского телеграфа, и там тоже местность была похожа на
чевенгурскую степь. Давно было то время, и ни за что оттуда
нельзя догадаться, что Гопнер будет жить при коммунизме, в
одном смелом городе, который, быть может, Гопнер и проходил,
возвращаясь с англо-индийского телеграфа, но не запомнил на
пути: это жалко, лучше б было уже с тех пор ему остановиться
навсегда в Чевенгуре, хотя неизвестно: говорят только, что
здесь хорошо живет простой человек, но Гопнер того пока не
чувствует.
Внизу шли Дванов и Копенкин, не зная, где им отдохнуть, и
сели у ограды кладбища.
- Саш! - крикнул сверху Гопнер. - Здесь похоже на
англо-индийский телеграф - тоже далеко видно и чистое место!
- Англо-индийский? - спросил Дванов и представил себе ту
даль и таинственность, где он проходит.
- Он, Саш, висит на чугунных опорах, а на них марки, идет
себе проволока через степи, горы и жаркие страны!
У Дванова заболел живот, с ним всегда это повторялось, когда
он думал о дальних, недостижимых краях, прозванных влекущими
певучими именами - Индия, Океания, Таити и острова Уединения,
что стоят среди синего океана, опираясь на его коралловое дно.
Яков Титыч тоже похаживал в то утро; на кладбище он являлся
ежедневно, - оно одно походило на дубраву, а Яков Титыч любил
слушать скучный звук дерева, страдающего от ветра. Гопнеру Яков
Титыч понравился: худой старый человек, на ушах кожа посинела
от натяжения, то же самое, что у Гопнера.
- Тебе хорошо здесь или так себе? - спросил Гопнер; он
уже слез с колокольни и сидел у ограды в куче людей.
- Терпимо, - сказал Яков Титыч.
- Ни в чем не нуждаешься?
- Так обхожусь.
Наступал свежий солнечный день, долгий, как все дни в
Чевенгуре; от такой долготы жизнь стала заметней, и Чепурный
полагал, что революция выиграла время прочему человеку.
- Что же нам нынче делать? - спросил всех Гопнер, и все
немного забеспокоились, один Яков Титыч стоял покойно.
- Тут уняться нечем, - сказал он, - жди чего-нибудь.
Яков Титыч отошел на поляну и лег против солнца
отогреваться; последние ночи он спал в доме бывшего Зюзина,
полюбив тот дом за то, что в нем жил одинокий таракан, и Яков
Титыч кормил его кое-чем; таракан существовал безвестно, без
всякой надежды, однако жил терпеливо и устойчиво, не проявляя
мучений наружу, и за это Яков Титыч относился к нему бережно и
даже втайне уподоблялся ему; но крыша и потолок в том доме
обветшали и расстроились, сквозь них на тело Якова Титыча
капала ночная роса, и он зяб от нее, но не мог переменить
пристанища, сожалея таракана наравне с собой. Раньше Яков Титыч
жил на голых местах, где не к чему было привыкнуть и
привязаться, кроме такого же, как он, дорожного друга;
привязываться же к живому предмету для Якова Титыча было
необходимо, чтобы во внимании и снисхождении к нему найти свое
терпение жить и чтобы из наблюдений узнавать, как надо жить
легче и лучше; кроме того, в созерцании чужой жизни
расточалась, из сочувствия, жизнь самого Якова Титыча, потому
что ей некуда было деваться, он существовал в остатке и в
излишке населения земли. В Чевенгуре прочие люди как явились,
так потеряли товарищество друг к другу: они приобрели имущество
и многочисленный домашний инвентарь, который они часто трогали
своими руками и не знали, откуда это произошло - ведь это
слишком дорого стоит, чтобы можно было кому-либо подарить;
прочие щупали вещи несмелыми руками, словно те вещи были
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг