мне охота съездить в город... Обожди меня здесь - я быстро
возвращусь... Сядь временно председателем Совета, чтобы не
скучно было, - крестьяне согласятся. Ты видишь, они какие...
- Да что ж тут такого? - обрадовался Копенкин. - Поезжай
себе, пожалуйста, я тебя хоть целый год ждать буду... А
председателем я устроюсь - здешний район надо покорябать.
Вечером Дванов и Копенкин поцеловались среди дороги, и обоим
стало бессмысленно стыдно. Дванов уезжал в ночь к железной
дороге.
Копенкин долго стоял на улице, уже не видя друга; потом
вернулся в сельсовет и заплакал в пустом помещении. Всю ночь он
пролежал молча и без сна, с беспомощным сердцем. Деревня вокруг
не шевелилась, не давала знать о себе ни единым живым звуком,
будто навсегда отреклась от своей досадной, волокущейся судьбы.
Лишь изредка шелестели голые ветлы на пустом сельсоветском
дворе, пропуская время к весне.
Копенкин наблюдал, как волновалась темнота за окном. Иногда
сквозь нее пробегал бледный вянущий свет, пахнущий сыростью и
скукой нового нелюдимого дня. Быть может, наставало утро, а
может, это - мертвый блуждающий луч луны.
В длинной тишине ночи Копенкин незаметно терял напряжение
своих чувств, словно охлаждаясь одиночеством. Постепенно в его
сознании происходил слабый свет сомнения и жалости к себе. Он
обратился памятью к Розе Люксембург, но увидел только покойную
исхудалую женщину в гробу, похожую на измученную роженицу.
Нежное влечение, дававшее сердцу прозрачную веселую силу
надежды, теперь не тронулось в Копенкине.
Удивленный и грустный, он обволакивался небесною ночью и
многолетней усталостью. Во сне он не видел себя и, если б
увидел, испугался: на лавке спал старый, истощенный человек, с
глубокими мученическими морщинами на чужом лице, - человек,
всю жизнь не сделавший себе никакого блага. Не существует
перехода от ясного сознания к сновидению - во сне продолжается
та же жизнь, но в обнаженном смысле. Второй раз увидел Копенкин
свою давно умершую мать - в первый раз она снилась ему перед
женитьбой: мать уходила по грязной полевой дороге; спина ее
была так худа, что сквозь сальную кофту, пропахшую щами и
детьми, проступали кости ребер и позвоночника; мать уходила,
нагнувшись, ни в чем не упрекая сына. Копенкин знал, что там,
куда она пошла, у нее ничего нет, и побежал в обход по балке,
чтобы построить ей курень. Где-то под лесом живали в теплое
время огородники и бахчеводы, и Копенкин думал поставить курень
матери именно там, чтобы мать нашла себе в лесу другого отца и
нового сына.
Сегодня мать приснилась Копенкину с обыкновенным горюющим
лицом - она утирала себе концом платочка, чтобы не пачкать его
весь, сморщенные слезницы глаз и говорила - маленькая и
иссохшая перед выросшим сыном:
- Опять себе шлюшку нашел, Степушка. Опять мать оставил
одну - людям на обиду. Бог с тобой.
Мать прощала, потому что потеряла материнскую силу над
сыном, рожденным из ее же крови и окаянно отступившим от
матери.
Копенкин любил мать и Розу одинаково, потому что мать и Роза
было одно и то же первое существо для него, как прошлое и
будущее живут в одной его жизни. Он не понимал, как это есть,
но чувствовал, что Роза - продолжение его детства и матери, а
не обида старушки.
И Копенкин зашелся сердцем, что мать ругает Розу.
- Мама, она тоже умерла, как и ты, - сказал Копенкин,
жалея беспомощность материнского зла.
Старуха отняла платок - она и не плакала.
- И-и, сынок, ты их только слушай! - засплетничала мать.
- Она тебе и скажет и повернется - все под стать, а женишься
- спать не с кем: кости да кожа, а на шее рожа. Вот она,
присуха твоя, поступочкой идет: у, подлая, обвела малого!..
По улице шла Роза - маленькая, живая, настоящая, с черными
грустными глазами, как на картине в сельсовете. Копенкин забыл
мать и прошиб стекло - для лучшего наблюдения Розы. За стеклом
была деревенская летняя улица - пустая и скучная, как во всех
деревнях в засуху и жару, а Розы не было. Из переулка вылетела
курица и побежала по колее, растопырив пылящие крылья. Вслед за
ней вышли оглядывающиеся люди, а потом другие люди понесли
некрашеный дешевый гроб, в каких хоронят на общественные
средства безвестных людей, не помнящих родства.
В гробу лежала Роза - с лицом в желтых пятнах, что бывает у
неблагополучных рожениц. В черноте ее волос вековала неженская
седина, а глаза засосались под лоб в усталом отречении ото всех
живых. Ей никого не нужно, и мужикам, которые ее несли, она
тоже была немила. Носильщики трудились только из общественной
повинности, в порядке подворной очереди.
Копенкин вглядывался и не верил: в гробу лежала не та,
которую он знал, - у той было зрение и ресницы. Чем ближе
подносили Розу, тем больше темнело ее старинное лицо, не
видевшее ничего, кроме ближних сел и нужды.
- Вы мать мою хороните! - крикнул Копенкин.
- Нет, она немужняя жена! - без всякой грусти сказал
мужик и поправил полотенце на плече. - Она, видишь ты, не
могла в другом селе помереть, в аккурат у нас скончалась: не
все ей равно было...
Мужик считал свой труд. Это Копенкин сразу понял и успокоил
подневольных людей:
- Как засыпете ее, приходите - я поднесу.
- Можно, - ответил тот же крестьянин. - На сухую
хоронить грешно. Теперь она раба божья, а все одно неподъемная,
аж плечи режет.
Копенкин лежал на лавке и ждал возвращения мужиков с
кладбища. Откуда-то дуло холодом. Копенкин встал, чтобы
заложить разбитое стекло, но все окна были невредимы. Дуло от
утреннего ветра, а на дворе давно ржал непоеный конь
Пролетарская Сила. Копенкин оправил на себе одежду, икнул и
вышел на воздух. Журавль колодца у соседей нагибался за водой;
молодая баба за плетнем ласкала корову, чтобы лучше ее выдоить,
и нежно говорила грудным голосом:
- Машка, Машенька, ну, не топырься, не гнушайся, свят
прилипнет, грех отлипнет...
С левой стороны кричал, оправляя с порога нужду, босой
человек своему невидимому сыну:
- Васька, веди кобылу поить!
- Сам пей, она поеная!
- Васька, пшено иди толки, а то ступкой по башке шкрыкну.
- Я вчерась толок: все я да я - сам натолкешь!
Воробьи возились по дворам, как родная домашняя птица, и,
сколь ни прекрасны ласточки, но они улетают осенью в роскошные
страны, а воробьи остаются здесь - делить холод и человеческую
нужду. Это настоящая пролетарская птица, клюющая свое горькое
зерно. На земле могут погибнуть от долгих унылых невзгод все
нежные создания, но такие живородные существа, как мужик и
воробей, останутся и дотерпят до теплого дня.
Копенкин улыбнулся воробью, сумевшему в своей тщетной
крошечной жизни найти громадное обещание. Ясно, что он
отогревался в прохладное утро не зернышком, а не известной
людям мечтой. Копенкин тоже жил не хлебом и не благосостоянием,
а безотчетной надеждой.
- Так лучше, - сказал он, не отлучаясь взором от
работавшего воробья. - Ишь ты: маленький, а какой цопенький...
Если б человек таким был, весь свет бы давно расцвел...
Рябой вчерашний мужик пришел с утра. Копенкин завлек его в
разговор, потом пошел к нему завтракать и за столом вдруг
спросил:
- А есть у вас такой мужик - Плотников?
Рябой нацелился на Копенкина думающим глазом, ища подоплеки
вопроса:
- Плотников я и есть. А что тебе? У нас во всей деревне
только три фамилии и действуют, что Плотниковы, Ганушкины да
Цельновы. Тебе которого Плотникова надо?
Копенкин нашел:
- Того самого, у которого рыжий жеребец - ловкий да
статный такой, на езду ужимистый... Знаешь?
- А, так то Ванька, а я Федор! Он меня не касается.
Жеребец-то его третьего дня охромел... Он дюже надобен-то тебе?
Тогда я сейчас пойду кликну его...
Рябой Федор ушел: Копенкин вынул наган и положил на стол.
Больная баба Федора онемело глядела на Копенкина с печки,
начиная все быстрее и быстрее икать от страха.
- Кто-то тебя распоминался так? - участливо спросил
Копенкин.
Баба скосоротилась в улыбку, чтобы разжалобить гостя, но
сказать ничего не сумела.
Федор пришел с Плотниковым скоро. Плотниковым оказался тот
самый босой мужик, который утром кричал на Ваську с порога.
Теперь он надел валенки, а в руках вежливо мял ветхую шапку,
справленную еще до женитьбы. Плотников имел наружность без
всяких отличий: чтоб его угадать среди подобных, нужно сначала
пожить с ним. Только цвет глаз был редкий - карий: цвет
воровства и потайных умыслов. Копенкин угрюмо исследовал
бандита. Плотников не сробел или нарочно особый оборот нашел:
- Чего уставился - своих ищешь?
Копенкин сразу положил ему конец:
- Говори, будешь народ смущать? Будешь народ на Советскую
власть подымать? Говори прямо - будешь или нет?
Плотников понял характер Копенкина и нарочно нахмурился
опущенным лицом, чтобы ясно выразить покорность и добровольное
сожаление о своих незаконных действиях.
- Не, боле никогда не буду - напрямки говорю.
Копенкин помолчал для суровости.
- Ну, попомни меня. Я тебе не суд, а расправа: узнаю - с
корнем в момент вырву, до самой матерной матери твоей докопаюсь
- на месте угроблю... Ступай теперь ко двору и считай меня на
свете...
Когда Плотников ушел, рябой ахнул и заикнулся от уважения.
- Вот это, вот это - справедливо! Стало быть, ты власть!
Копенкин уже полюбил рябого Федора за его хозяйственное
желание власти: тем более и Дванов говорил, что Советская
власть - это царство множества природных невзрачных людей.
- Какая тебе власть? - сказал Копенкин. - Мы природная
сила.
Дванову городские дома показались слишком большими: его
глазомер привык к хатам и степям.
Над городом сияло лето, и птицы, умевшие размножиться, пели
среди строений и на телефонных столбах. Дванов оставил город
строгой крепостью, где было лишь дисциплинированное служение
революции, и ради этого точного пункта ежедневно жили и терпели
рабочие, служащие и красноармейцы; ночью же существовали одни
часовые, и они проверяли документы у взволнованных полночных
граждан. Теперь Дванов увидел город не местом безлюдной
святости, а праздничным поселением, освещенным летним светом.
Сначала он подумал, что в городе белые. На вокзале был
буфет, в котором без очереди и без карточек продавали серые
булки. Около вокзала - на базе губпродкома - висела сырая
вывеска с отекшими от недоброкачественной краски буквами. На
вывеске было кратко и кустарно написано: "ПРОДАЖА ВСЕГО ВСЕМ
ГРАЖДАНАМ. ДОВОЕННЫЙ ХЛЕБ, ДОВОЕННАЯ РЫБА, СВЕЖЕЕ МЯСО,
СОБСТВЕННЫЕ СОЛЕНИЯ".
Под вывеской малыми буквами была приписана фирма:
"Ардулянц, Ромм, Колесников и К".
Дванов решил, что это нарочно, и зашел в лавку. Там он
увидел нормальное оборудование торговли, виденное лишь в ранней
юности и давно забытое: прилавки под стеклом, стенные полки,
усовершенствованные весы вместо безмена, вежливых приказчиков
вместо агентов продбаз и завхозов, живую толпу покупателей и
испускающие запах сытости запасы продуктов.
- Это тебе не губраспред! - сочувственно сказал какой-то
созерцатель торговли.
Дванов ненавистно оглянулся на него. Человек не смутился
такого взгляда, а, напротив, торжественно улыбнулся: что,
дескать, следишь, я радуюсь законному факту!
Целая толпа людей стояла помимо покупателей: это были просто
наблюдатели, живо заинтересованные отрадным происшествием. Их
имелось больше покупателей, и они тоже косвенно участвовали в
торговле. Иной подходил к хлебу, отминал кусочек и брал его в
рот. Приказчик без возражения ожидал дальнейшего. Любитель
торговли долго жевал крошку хлеба, всячески регулируя ее языком
и глубоко задумавшись; потом сообщал приказчику оценку:
- Горчит! Знаешь - чуть-чуть! На дрожжах ставите?
- На закваске, - говорил приказчик.
- Ага - вот: это и чувствуется. Но и то уж - размол не
пайковый и пропечен по-хозяйски: говорить нечего!
Человек отходил к мясу, ласково щупал его и долго
принюхивался.
- Что, отрубить, что ль? - спрашивал торговец.
- Я гляжу, не конина ли? - исследовал человек. - Да нет,
жил мало, и пены не видать. А то, знаешь, от конины вместо
навара пена бывает: мой желудок ее не принимает, я человек
болящий...
Торговец, спуская обиду, смело хватал мясо:
- Какая тебе конина?! Это белое черкасское мясо - тут
один филей. Видишь, как нежно парует - на зубах рассыпаться
будет. Его, как творог, сырым можно кушать.
Удовлетворенный человек отходил к толпе наблюдателей и
детально докладывал о своих открытиях.
Наблюдатели, не оставляя постов, сочувственно разбирали все
функции торговли. Двое не вытерпели и пошли помогать
приказчикам - они сдували пыль с прилавков, обметали пером
весы для пущей точности и упорядочивали разновески. Один из
этих добровольцев нарезал бумажек, написал на них названия
товаров, затем приделал бумажки к проволочным ножкам, а ножки
воткнул в соответствующие товары; над каждым товаром получилась
маленькая вывесочка, каковая сразу приводила покупателя в ясное
понимание вещей. В ящик пшена доброволец вонзил - "Просо", в
говядину - "Парное мясо от коровы" и так далее, соответственно
более нормальному толкованию товаров.
Его друзья любовались такой заботой. Это были родоначальники
улучшателей государственных служб, опередившие свое время.
Покупатели входили, читали - и верили надписанному товару
больше.
Одна старушка вошла в лавку и долго оглядывала помещение.
Голова ее дрожала от старости, усиленной голодом, сдерживающие
центры ослабли - и из носа и глаз точилась непроизвольная
влага. Старушка подошла к приказчику и протянула ему карточку,
зашитую на прорехах суровыми нитками.
- Не надо, бабушка, так отпустим, - заявил приказчик. -
Чем ты питалась, когда твои дети ме%рли?
- Ай дождались? - тронулась чувством старуха.
- Дождались: Ленин взял, Ленин и дал.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг