она снова рожалась в неисчислимом и бессмертном количестве.
- Вот так же и беднота! - сравнивал Пашинцев, сожалея,
что выпил всю "Смерть буржуям!". - В нас м/о'чи больше, и мы
сердечней прочих элементов...
Пашинцев не мог укротить себя в эту ночь. Надев кольчугу на
рубашку, он вышел куда-то на усадьбу. Там его охватила ночная
прохлада, но он не остыл. Наоборот, звездное небо и сознание
своего низкого роста под тем небом увлекли его на большое
чувство и немедленный подвиг. Пашинцев застыдился себя перед
силой громадного ночного мира и, не обдумывая, захотел сразу
поднять свое достоинство.
В главном доме жило немного окончательно бесприютного и
нигде не зарегистрированного народа - четыре окна мерцали
светом открытой топившейся печки, там варили пищу в камине.
Пашинцев постучал в окно кулаком, не жалея покоя обитателей.
Вышла лохматая девушка в высоких валенках.
- Чего тебе, Максим Степаныч? Что ты ночную тревогу
подымаешь?
Пашинцев подошел к ней и восполнил своим чувством
вдохновенной симпатии все ее ясные недостатки.
- Груня, - сказал он, - дай я тебя поцелую, голубка
незамужняя! Бомбы мои ссохлись и не рвутся - хотел сейчас
колонны ими подсечь, да нечем. Дай я тебя обниму
по-товарищески.
Груня далась:
- Что-то с тобой сталось - ты будто человек сурьезный
был... Да сними железо с себя, всю мякоть мне натревожишь...
Но Пашинцев кратко поцеловал ее в темные сухие корки губ и
пошел обратно. Ему стало легче и не так досадно под нависшим
могущественным небом. Все большое по объему и отличное по
качеству в Пашинцеве возбуждало не созерцательное наслаждение,
а воинское чувство - стремление превзойти большое и отличное в
силе и важности.
- Вы что? - спросил без всякого основания Пашинцев у
приезжих - для разряжения своих удовлетворенных чувств.
- Спать пора, - зевнул Копенкин. - Ты наше правило взял
на заметку
- сажаешь мужиков на емкую землю: что ж с тобой нам напрасно
гоститься?
- Мужиков завтра потащу - без всякого саботажа! -
определил Пашинцев. - А вы погостите - для укрепления связей!
Завтра Грунька обед вам сварит... Того, что у меня тут, -
нигде не найдете. Обдумываю, как бы Ленина вызвать сюда - все
ж таки вождь!
Копенкин осмотрел Пашинцева - Ленина хочет человек! - и
напомнил ему:
- Смотрел я без тебя твои бомбы - они все порченые: как
же ты господствуешь?
Пашинцев не стал возражать:
- Конечно - порченые: я их сам разрядил. Но народ не чует
- я его одной политикой и беру - хожу в железе, ночую на
бомбах... Понял маневр малыми силами в обход противника? Ну, и
не сказывай, когда вспомнишь меня.
Коптильник погас. Пашинцев объяснил положение:
- Ну, ребята, ложись как попало - ничего не видно, и
постели у меня нету... Я для людей - грустный член...
- Блажн/о'й ты, а не грустный, - точнее сказал Копенкин,
укладываясь кое-как.
Пашинцев без обиды ответил:
- Здесь, брат, коммуна новой жизни - не бабий городок:
перин нету.
Под утро мир оскудел в своем звездном величии и серым светом
заменил мерцающее сияние. Ночь ушла, как блестящая кавалерия,
на землю вступила пехота трудного походного дня.
Пашинцев принес, на удивление Копенкина, жареной баранины. А
потом два всадника выехали с ревзаповедника по южной дороге -
в долину Черной Калитвы. Под белой колоннадой стоял Пашинцев в
рыцарском жестком снаряжении и глядел вслед своим
единомышленникам.
И опять ехали двое людей на конях, и солнце всходило над
скудостью страны.
Дванов опустил голову, его сознание уменьшалось от
однообразного движения по ровному месту. И то, что Дванов
ощущал сейчас как свое сердце, было постоянно содрогающейся
плотиной от напора вздымающегося озера чувств. Чувства высоко
поднимались сердцем и падали по другую сторону его, уже
превращенные в поток облегчающей мысли. Но над плотиной всегда
горел дежурный огонь того сторожа, который не принимает участия
в человеке, а лишь подремывает в нем за дешевое жалованье. Этот
огонь позволял иногда Дванову видеть оба пространства
- вспухающее теплое озеро чувств и длинную быстроту мысли за
плотиной, охлаждающейся от своей скорости. Тогда Дванов
опережал работу сердца, питающего, но и тормозящего его
сознание, и мог быть счастливым.
- Тронем на рысь, товарищ Копенкин! - сказал Дванов,
переполнившись силой нетерпения к своему будущему, ожидающему
его за этой дорогой. В нем встала детская радость вбивать
гвозди в стены, делать из стульев корабли и разбирать
будильники, чтобы посмотреть, что там есть. Над его сердцем
трепетал тот мгновенный пугающий свет, какой бывает летними
спертыми ночами в полях. Может быть, это жила в нем отвлеченная
любовь молодости, превратившаяся в часть тела, либо
продолжающаяся сила рождения. Но за счет ее Дванов мог
добавочно и внезапно видеть неясные явления, бесследно
плавающие в озере чувств. Он оглядел Копенкина, ехавшего со
спокойным духом и ровной верой в летнюю недалекую страну
социализма, где от дружеских сил человечества оживет и станет
живою гражданкой Роза Люксембург.
Дорога пошла в многоверстный уклон. Казалось, если
разогнаться по нем, можно оторваться и полететь. Вдали замерли
преждевременные сумерки над темной и грустной долиной.
- Калитва! - показал Копенкин - и обрадовался, как будто
уже доехал до нее вплотную. Всадники уже хотели пить и плевали
вниз одними белыми полусухими слюнями.
Дванов загляделся в бедный ландшафт впереди. И земля и небо
были до утомления несчастны: здесь люди жили отдельно и не
действовали, как гаснут дрова, не сложенные в костер.
- Вот оно - сырье для социализма! - изучал Дванов
страну. - Ни одного сооружения - только тоска природы-сироты!
В виду слободы Черной Калитвы всадникам встретился человек с
мешком. Он снял шапку и поклонился конным людям - по старой
памяти, что все люди - братья. Дванов и Копенкин тоже ответили
поклоном, и всем троим стало хорошо.
"Товарищи грабить поехали, пропасти на них нет!" - про себя
решил человек с мешком, отошедши достаточно далеко.
На околице слободы стояли два сторожевых мужика: один с
обрезом, другой с колом из плетня.
- Вы какие? - служебно спросили они подъехавших Дванова и
Копенкина.
Копенкин задержал коня, туго соображая о значении такого
военного поста.
- Мы международные! - припомнил Копенкин звание Розы
Люксембург: международный революционер.
Постовые задумались.
- Евреи, што ль?
Копенкин хладнокровно обнажил саблю: с такой медленностью,
что сторожевые мужики не поверили угрозе.
- Я тебя кончу на месте за такое слово, - произнес
Копенкин. - Ты знаешь, кто я? Н/а' документы...
Копенкин полез в карман, но документов и никакой бумаги у
него не было никогда: он нащупал одни хлебные крошки и прочий
сор.
- Адъютант полка! - отнесся Копенкин к Дванову. -
Покажьте дозору наши грамотки...
Дванов вынул конверт, в котором он сам не знал, что
находилось, но возил его всюду третий год, и бросил охране.
Постовые с жадностью схватили конверт, обрадовавшись редкому
исполнению долга службы.
Копенкин пригнулся и свободным движением мастера вышиб
саблей обрез из рук постового, ничуть не ранив его; Копенкин
имел в себе дарование революции.
Постовой выправил дернутую руку:
- Чего ты, идол, мы тоже не красные...
Копенкин переменился:
- Много войска у вас? Кто такие?
Мужики думали и так и иначе, а отвечали честно:
- Голов сто, а ружей всего штук двадцать... У нас Тимофей
Плотников гостит с Исподних Хуторов. Вчерашний день продотряд
от нас с жертвами отступил...
Копенкин показал им на дорогу, по которой приехал:
- Ступайте маршем туда - встретите полк, ведите его ко
мне. Где штаб Плотникова?
- У церкви, на старостином дворе, - сказали крестьяне и
печально посмотрели на родное село, желая отойти от событий.
- Ну, идите бодро! - приказал Копенкин и ударил коня
ножнами.
За плетнем низко сидела баба, уже готовая умереть. То, зачем
она вышла, остановилось в ней на полпути.
- К/а'паешь, старуха? - заметил ее Копенкин.
Баба была не старуха, а миловидная пожилая женщина.
- А ты уж пок/а'пал, идол неумытый! - до корня осерчала
баба и встала с растопыренной юбкой и злостным лицом.
Конь Копенкина, теряя свою грузность, сразу понес свирепым
карьером, высоко забрасывая передние ноги.
- Товарищ Дванов, гляди на меня - и не отставай! -
крикнул Копенкин, сверкая в воздухе готовой саблей.
Пролетарская Сила тяжело молотила землю; Дванов слышал
дребезг стекол в хатах. Но на улицах не было никого, даже
собаки не бросились на всадников.
Минуя улицы и перекрестки огромного села, Копенкин держал
направление на церковь. Но Калитва селилась семейными кустами
четыреста лет: иные улицы были перепружены неожиданными
поперечными хатами, а иные замкнулись наглухо новыми дворами и
сворачивали в поле узкими летними проездами.
Копенкин и Дванов попали в переплет закоулков и завертелись
на месте. Тогда Копенкин отворил одни ворота и понесся в обход
улиц гумнами. Деревенские собаки сначала осторожно и одиноко
залаяли, а потом перекинулись голосами и, возбужденные
собственным множеством, взвыли все враз - от околицы до
околицы.
Копенкин крикнул:
- Ну, товарищ Дванов, теперь крой напролет...
Дванов понял, что нужно проскакать село и выброситься в
степь по ту сторону. И не угадал: выбравшись на широкую улицу,
Копенкин поскакал прямо по ней в глубь села.
Кузницы стояли запертыми, а избы молчали, как брошенные.
Попался лишь один старик, ладивший что-то у плетня, но он не
обернулся на них, вероятно, привыкнув ко всякой смуте.
Дванов услышал слабый гул - он подумал, что это раскачивают
язык колокола на церкви и чуть касаются им по металлу.
Улица повернула и показала толпу народа у кирпичного
грязного дома, в каких помещались раньше казенные винные лавки.
Народ шумел одним грузным усадистым голосом; до Дванова
доходил лишь безмолвный гул.
Копенкин обернул сжатое похудевшее лицо:
- Стреляй, Дванов! Теперь - все будет наше!
Дванов выстрелил два раза куда-то в церковь и почувствовал,
что он кричит вслед за Копенкиным, уже вдохновлявшим себя
взмахами сабли. Толпа крестьян колыхнулась ровной волной,
осветилась обращенными назад чужими лицами и начала пускать из
себя потоки бегущих людей. Другие затоптались на месте, хватая
на помощь соседей. Эти топтавшиеся были опасней бегущих: они
замкнули страх на узком месте и не давали развернуться храбрым.
Дванов вдохнул мирный запах деревни - соломенной гари и
гретого молока, - от этого запаха у Дванова заболел живот:
сейчас он не смог бы съесть даже щепотки соли. Он испугался
погибнуть в больших теплых руках деревни, задохнуться в
овчинном воздухе смирных людей, побеждающих врага не яростью, а
навалом.
Но Копенкин почему-то обрадовался толпе и уже надеялся на
свою победу.
Вдруг из окон хаты, у которой метались люди, вспыхнул
спешащий залп из разнокалиберных ружей - все звуки отдельных
выстрелов были разные.
Копенкин пришел в самозабвение, которое запирает чувство
жизни в темное место и не дает ему вмешиваться в смертные дела.
Левой рукой Копенкин ударил из нагана в хату, громя оконное
стекло.
Дванов очутился у порога. Ему осталось сойти с коня и
вбежать в дом. Он выстрелил в дверь - дверь медленно открылась
от толчка пули, и Дванов побежал внутрь. В сенях пахло
лекарством и печалью неизвестного беззащитного человека. В
чулане лежал раненный в прежних боях крестьянин. Дванов не
сознал его и ворвался через кухню в горницу. В комнате стоял в
рост рыжеватый мужик, подняв правую здоровую руку над головой,
а левая с наганом была опущена - из нее редко капала кровь,
как влага с листьев после дождя, ведя скучный счет этому
человеку.
Окно горницы было выбито, а Копенкина не было.
- Бросай оружие! - сказал Дванов.
Бандит прошептал что-то с испугу.
- Ну! - озлился Дванов. - Пулей с рукой вышибу!
Крестьянин бросил револьвер в свою кровь и поглядел вниз: он
пожалел, что пришлось вымочить оружие, а не отдать его сухим -
тогда бы его скорей простили.
Дванов не знал, что делать дальше с раненым пленником и где
Копенкин. Он отдышался и сел в плюшевое кулацкое кресло. Мужик
стоял перед ним, не владея обвисшими руками. Дванов удивился,
что он не похож на бандита, а был обыкновенным мужиком и едва
ли богатым.
- Сядь! - сказал ему Дванов. Крестьянин не сел. - Ты
кулак?
- Нет, мы тут последние люди, - вразумительно ответил
мужик правду. -
Кулак не воюя: у него хлеба много - весь не отберут...
Дванов поверил и испугался: он вспомнил в своем воображении
деревни, которые проехал, населенные грустным бледным народом.
- Ты бы стрелял в меня правой рукой: ведь одну левую
ранили.
Бандит глядел на Дванова и медленно думал - не для своего
спасения, а вспоминая всю истину.
- Я левша. Выскочить не успел, а говорят - полк
наступает, мне таково обидно стало одному помирать...
Дванов заволновался: он мог думать при всех положениях. Этот
крестьянин подсказывал ему какую-то тщету и скорбь революции,
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг