восторг, который имеют дети в ночном лесу: их страх делится
пополам со сбывающимся любопытством.
Дванов крикнул:
- Товарищ Пашинцев!.. Кто тут есть?
Никого, и трава без ветра молчит, а день уже меркнет.
- Товарищ Пашинцев!
- Э! - отдаленно и огромно раздалось из сырых звучных
недр земли.
- Выйди сюда, односельчанин! - громко приказал Копенкин.
- Э! - мрачно и гулко отозвалось из утробы подвала. Но в
этом звуке не слышалось ни страха, ни желания выйти.
Отвечавший, вероятно, откликался лежа.
Копенкин и Дванов подождали, а потом рассердились.
- Да выходи, тебе говорят! - зашумел Копенкин.
- Не хочу, - медленно отвечал неизвестный человек. -
Ступай в центральный дом - там хлеб и самогон на кухне.
Копенкин слез с коня и погремел саблей о дверь.
- Выходи - гранату метну!
Тот человек помолчал - может быть, с интересом ожидая
гранаты и того, что потом получится. Но затем ответил:
- Бросай, шкода. У меня тут их целый склад: сам от
детонации обратно в мать полезешь!
И опять замолк. У Копенкина не было гранаты.
- Да бросай же, гада! - с покоем в голосе попросил
неведомый из своей глубины. - Дай мне свою артиллерию
проверить: должно, мои бомбы заржавели и отмокли - ни за что
не взорвутся, дьяволы!
- Во-о! - странно промолвил Копенкин. - Ну, тогда выйди
и прими пакет от товарища Троцкого.
Человек помолчал и подумал.
- Да какой он мне товарищ, раз надо всеми командует! Мне
коменданты революции не товарищи. Ты лучше брось бомбу - дай
поинтересоваться!
Копенкин выбил ногою вросший в почву кирпич и с маху бросил
его в дверь. Дверь взвыла железом и снова осталась в покое.
- Не разорвалась, идол, в ней вещество окоченело! -
определил Копенкин порок.
- И мои молчат! - серьезно ответил неизвестный человек.
- Да ты шайбу-то спустил? Дай я марку выйду погляжу.
Зазвучало мерное колыхание металла - кто-то шел,
действительно, железной поступью. Копенкин ожидал его с
вложенной саблей - любопытство в нем одолело осторожность.
Дванов не слез со своего рысака.
Неведомый гремел уже близко, но не ускорял постепенного
шага, очевидно, одолевая тяжесть своих сил.
Дверь открылась сразу - она не была замкнута.
Копенкин затих от зрелища и отступил на два шага - он
ожидал ужаса или мгновенной разгадки, но человек уже объявился,
а свою загадочность сохранил.
Из разверзшейся двери выступил небольшой человек, весь
запакованный в латы и панцирь, в шлеме и с тяжким мечом, обутый
в мощные металлические сапоги - с голенищами, сочлененными
каждое из трех бронзовых труб, давившими траву до смерти.
Лицо человека - особенно лоб и подбородок - было защищено
отворотами каски, а сверх всего имелась опущенная решетка. Все
вместе защищало воина от любых ударов противника.
Но сам человек был мал ростом и не особо страшен.
- Где твоя граната? - хрипло и тонко спросил представший,
- голос его гулко гремел только издали, отражаясь на
металлических вещах и пустоте его жилища, а в натуре оказался
жалким звуком.
- Ах ты, гадина! - без злобы, но и без уважения
воскликнул Копенкин, пристально интересуясь рыцарем.
Дванов открыто засмеялся - он сразу сообразил, чью
непомерную одежду присвоил этот человек. Но засмеялся он
оттого, что заметил на старинной каске красноармейскую звезду,
посаженную на болт и прижатую гайкой.
- Чему радуетесь, сволочи? - хладнокровно спросил рыцарь,
не находя дефективной гранаты. Нагнуться рыцарь никак не мог и
только слабо шевелил травы мечом, непрерывно борясь с тяжестью
доспехов.
- Не ищи, чумовой, несчастного дела! - серьезно сказал
Копенкин, возвращаясь к своим нормальным чувствам. - Веди на
ночлег. Есть у тебя сено?
Жилище рыцаря помещалось в полуподвальном этаже усадебной
службы. Там имелась одна зала, освещенная получерным светом
коптильника. В дальнем углу лежали горой рыцарские доспехи и
холодное оружие, а в другом - среднем месте
- пирамида ручных гранат. Еще в зале стоял стол, у стола одна
табуретка, а на столе бутылка с неизвестным напитком, а может
быть, отравой. К бутылке хлебом была приклеена бумага с
надписью чернильным карандашом лозунга:
СМЕРТЪ БУРЖУЯМ!
- Ослобони меня на ночь! - попросил рыцарь.
Копенкин долго разнуздывал его от бессмертной одежды,
вдумываясь в ее умные части. Наконец рыцарь распался, и из
бронзовой кожуры явился обыкновенный товарищ Пашинцев - бурого
цвета человек, лет тридцати семи и без одного непримиримого
глаза, а другой остался еще более внимательным.
- Давайте выпьем по стаканчику, - сказал Пашинцев.
Но Копенкина и в старое время не брала водка; он ее не пил
сознательно, как бесцельный для чувства напиток.
Дванов тоже не понимал вина, и Пашинцев выпил в одиночестве.
Он взял бутылку - с надписью "Смерть буржуям!" - и перелил ее
непосредственно в горло.
- Язва! - сказал он, опорожнив посуду, и сел с
подобревшим лицом.
- Чт/о', приятно? - спросил Копенкин.
Свекольная настойка, - объяснил Пашинцев. - Одна
незамужняя девка чистоплотными руками варит - беспорочный
напиток - очень духовит, батюшка...
- Да кто ж ты такой? - с досадой интересовался Копенкин.
- Я - личный человек, - осведомлял Пашинцев Копенкина.
- Я вынес себе резолюцию, что в девятнадцатом году у нас все
кончилось - пошли армия, власти и порядки, а народу - опять
становись в строй, начинай с понедельника... Да будь ты...
Пашинцев кратко сформулировал рукой весь текущий момент.
Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего.
- Ты помнишь восемнадцатый и девятнадцатый год? - со
слезами радости говорил Пашинцев. Навсегда потерянное время
вызывало в нем яростные воспоминания: среди рассказа он молотил
по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала. -
Теперь уж ничего не будет, - с ненавистью убеждал Пашинцев
моргавшего Копенкина. - Всему конец: закон пошел, разница
между людьми явилась - как будто какой черт на весах вешал
человека... Возьми меня - разве ты сроду узнаешь, что тут
дышит? - Пашинцев ударил себя по низкому черепу, где мозг
должен быть сжатым, чтобы поместиться уму. - Да тут, брат,
всем пространствам место найдется. Так же и у каждого. А надо
мной властвовать хотят! Как ты все это в целости поймешь?
Говори - обман или нет?
- Обман, - с простой душою согласился Копенкин.
- Вот! - удовлетворенно закончил Пашинцев. - И я теперь
горю отдельно от всего костра!
Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара,
каков он сам, и задушевными словами просил его остаться с ним
навсегда.
- Чего тебе надо? - говорил Пашинцев, доходя до
самозабвения от радости чувствовать дружелюбного человека. -
Живи тут. Ешь, пей, я яблок пять кадушек намочил, два мешка
махорки насушил. Будем меж деревами друзьями жить, на траве
песни петь.
Так брось пахать и сеять, жать,
Пускай вся почва родит самосевом.
А ты ж живи и веселись -
Не дважды кряду происходит жизнь,
Со всей коммуною святой
За руки честные возьмись
И громко грянь на ухи всем:
Довольно грустно бедовать,
Пора нам всем великолепно жировать.
Долой земные бедные труды,
Земля задаром даст нам пропитанье.
В дверь постучал кто-то ровным хозяйским стуком.
- Э! - отозвался Пашинцев, уже испаривший из себя самогон
и поэтому замолкший.
- Максим Степаныч, - раздалось снаружи, - дозволь на
оглоблю жердину в опушке сыскать: хряпнула на полпути, хоть
зимуй у тебя.
- Нельзя, - отказал Пашинцев. - До каких пор я буду
приучать вас? Я же вывесил приказ на амбаре: земля -
самодельная и, стало быть, ничья. Если б ты без спросу брал,
тогда б я тебе позволил...
Человек снаружи похрипел от радости.
- Ну, тогда спасибо. Жердь я не трону - раз она прошеная,
я что-нибудь иное себе подарю.
Пашинцев свободно сказал:
- Никогда не спрашивай, рабская психология, а дари себе
все сам. Родился-то ты не от своей силы, а даром - и живи без
счета.
- Это - точно, Максим Степаныч, - совершенно серьезно
подтвердил проситель за дверью. - Что самовольно схватишь, тем
и жив. Если б не именье
- полсела бы у нас померло. Пятый год добро отсюда возим:
большевики люди справедливые! Спасибо тебе, Максим Степанович.
Пашинцев сразу рассердился:
- Опять ты - спасибо! Ничего не бери, серый черт!
- Эт к чему же, Максим Степаныч? За что ж я тогда три года
на позиции кровь проливал? Мы с кумом на паре за чугунным чаном
приехали, а ты говоришь - не смей...
- Вот отечество! - сказал Пашинцев себе и Копенкину, а
потом обратился к двери: - Так ведь ты за оглоблей приехал?
Теперь говоришь - чан!
Проситель не удивился.
- Да хуть что-нибудь... Иной раз курицу одну везешь, а
глядь - на дороге вал железный лежит, а один не осилишь, так
он по-хамски и валяется. Оттого и в хозяйстве у нас везде
разруха...
- Раз ты на паре, - кончил разговор Пашинцев, - то увези
бабью ногу из белых столбов... В хозяйстве ей место найдется.
- Можно, - удовлетворился проситель. - Мы ее буксиром
спрохвала потащим - кафель из нее колоть будем.
Проситель ушел предварительно осматривать колонну - для
более сподручного похищения ее.
В начале ночи Дванов предложил Пашинцеву устроить лучше -
не имение перетаскивать в деревню, а деревню переселить в
имение.
- Труда меньше, - говорил Дванов. - К тому же имение на
высоком месте стоит - здесь земля урожайней.
Пашинцев на это никак не согласился.
- Сюда с весны вся губернская босота сходится - самый
чистый пролетариат. Куда ж им тогда деваться? Нет, я здесь
кулацкого засилья не допущу! Народу ко мне ходит тысячи вся
нищета в моей коммуне радуется: народу же кроме нет легкого
пристанища. В деревне - за ним Советы наблюдают,
комиссары-стражники людей сторожат, упродком хлеб в животе
ищет, а ко мне никто из казенных не покажется...
- Боятся тебя, - заключил Копенкин, - ты же весь в
железе ходишь, спишь на бомбе...
- Определенно боятся, - согласился Пашинцев. - Ко мне
было хотели присоседиться и имение на учет взять, а я вышел к
комиссару во всей сбруе, взметнул бомбу: даешь коммуну! А в
другой раз приехали разверстку брать. Я комиссару и говорю:
пей, ешь, сукин сын, но если что лишнее возьмешь - вонь от
тебя останется. Выпил комиссар чашку самогону и уехал: спасибо,
говорит, товарищ Пашинцев. Дал я ему горсть подсолнухов, ткнул
вон той чугунной головешкой в спину и отправил в казенные
районы...
- А теперь как же? - спросил Копенкин.
- Да никак: живу безо всякого руководства, отлично
выходит. Объявил тут ревзаповедник, чтоб власть не косилась, и
храню революцию в нетронутой геройской категории...
Дванов разобрал на стене надписи углем, выведенные дрожащей,
не писчей рукой. Дванов взял коптильник в руку и прочел стенные
скрижали ревзаповедника.
- Почитай, почитай, - охотно советовал ему Пашинцев. -
Другой раз молчишь, молчишь - намолчишься и начнешь на стене
разговаривать: если долго без людей, мне мутно бывает...
Дванов читал стихи на стене:
Буржуя нету, так будет труд -
Опять у мужика гужа на шее.
Поверь, крестьянин трудовой,
Цветочкам полевым сдобней живется!
Диванов подумал, что, действительно, мужики с босяками не
сживутся. С другой стороны, жирная земля пропадает зря -
население ревзаповедника ничего не сеет, а живет за счет
остатков фруктового сада и природного самосева: вероятно, из
лебеды и крапивы щи варит.
- Вот что, - неожиданно для себя догадался Дванов. - Ты
обменяй деревню на имение: имение мужикам отдай, а в деревне
ревзаповедник сделай. Тебе же все равно - важны люди, а не
место. Народ в овраге томится, а ты один на бугре!..
Пашинцев со счастливым удивлением посмотрел на Дванова.
- Вот это отлично! Так и сделаю. Завтра же еду на деревню
мужиков поднимать.
- Поедут? - спросил Копенкин.
- В одни сутки все тут будут! - с яростным убеждением
воскликнул Пашинцев и даже двинулся телом от нетерпения. - Да
я прямо сейчас поеду! - передумал Пашинцев. Он теперь и
Дванова полюбил. Сначала Дванов ему не вполне понравился: сидит
и молчит, наверное, все программы, уставы и тезисы наизусть
знает - таких умных Пашинцев не любил. Он видел в жизни, что
глупые и несчастные добрее умных и более способны изменить свою
жизнь к свободе и счастью. Втайне ото всех Пашинцев верил, что
рабочие и крестьяне, конечно, глупее ученых буржуев, но зато
они душевнее, и отсюда их отличная судьба.
Пашинцева успокоил Копенкин, сказав, что нечего спешить -
победа за нами, все едино, обеспечена.
Пашинцев согласился и рассказал про сорную траву. В свое
детское погубленное время он любил глядеть, как жалкая и
обреченная трава разрастается по просу. Он знал, что выйдет
погожий день и бабы безжалостно выберут по ветелке дикую
неуместную траву - васильки, донник и ветрянку. Эта трава была
красивей невзрачных хлебов - ее цветы походили на печальные
предсмертные глаза детей, они знали, что их порвут потные бабы.
Но такая трава живей и терпеливей квелых хлебов - после баб
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг