мохом, с тремя конусообразными куполами, уныло стояла почти
на краю села. Заметно было, что в ней давно уже не
отправлялось никакого служения. Свечи были зажжены почти
перед каждым образом. Гроб поставили посередине, против
самого алтаря. Старый сотник поцеловал еще раз умершую,
повергнулся ниц и вышел вместе с носильщиками вон, дав
повеление хорошенько накормить философа и после ужина
проводить его в церковь. Пришедши в кухню, все несшие гроб
начали прикладывать руки к печке, что обыкновенно делают
малороссияне, увидевши мертвеца.
Голод, который в это время начал чувствовать философ,
заставил его на несколько минут позабыть вовсе об умершей.
Скоро вся дворня мало-помалу начала сходиться в кухню. Кухня
в сотниковом доме была что-то похожее на клуб, куда стекалось
все, что ни обитало во дворе, считая в это число и собак,
приходивших с машущими хвостами к самым дверям за костями и
помоями. Куда бы кто ни был посылаем и по какой бы то ни было
надобности, он всегда прежде заходил на кухню, чтобы
отдохнуть хоть минуту на лавке и выкурить люльку. Все
холостяки, жившие в доме, щеголявшие в козацких свитках,
лежали здесь почти целый день на лавке, под лавкою, на печке
- одним словом, где только можно было сыскать удобное место
для лежанья. Притом всякий вечно позабывал в кухне или шапку,
или кнут для чужих собак, или что-нибудь подобное. Но самое
многочисленное собрание бывало во время ужина, когда приходил
и табунщик, успевший загнать своих лошадей в загон, и
погонщик, приводивший коров для дойки, и все те, которых в
течение дня нельзя было увидеть. За ужином болтовня
овладевала самыми неговорливыми языками. Тут обыкновенно
говорилось обо всем: и о том, кто пошил себе новые шаровары,
и что находится внутри земли, и кто видел волка. Тут было
множество бонмотистов, в которых между малороссиянами нет
недостатка.
Философ уселся вместе с другими в обширный кружок на
вольном воздухе перед порогом кухни. Скоро баба в красном
очипке высунулась из дверей, держа в обеих руках горячий
горшок с галушками, и поставила его посреди готовившихся
ужинать. Каждый вынул из кармана своего деревянную ложку,
иные, за неимением, деревянную спичку. Как только уста стали
двигаться немного медленнее и волчий голод всего этого
собрания немного утишился, многие начали разговаривать.
Разговор, натурально, должен был обратиться к умершей.
- Правда ли, - сказал один молодой овчар, который насадил
на свою кожаную перевязь для люльки столько пуговиц и медных
блях, что был похож на лавку мелкой торговки, - правда ли,
что панночка, не тем будь помянута, зналась с нечистым?
- Кто? панночка? - сказал Дорош, уже знакомый прежде нашему
философу. - Да она была целая ведьма! Я присягну, что ведьма!
- Полно, полно, Дорош! - сказал другой, который во время
дороги изъявлял большую готовность утешать. - Это не наше
дело; бог с ним. Нечего об этом толковать.
Но Дорош вовсе не был расположен молчать. Он только что
перед тем сходил в погреб вместе с ключником по какому-то
нужному делу и, наклонившись раза два к двум или трем бочкам,
вышел оттуда чрезвычайно веселый и говорил без умолку.
- Что ты хочешь? Чтобы я молчал? - сказал он. - Да она на
мне самом ездила! Ей-богу, ездила!
- А что, дядько, - сказал молодой овчар с пуговицами, -
можно ли узнать по каким-нибудь приметам ведьму?
- Нельзя, - отвечал Дорош. - Никак не узнаешь; хоть все
псалтыри перечитай, то не узнаешь.
- Можно, можно, Дорош. Не говори этого, - произнес прежний
утешитель. - Уже бог недаром дал всякому особый обычай. Люди,
знающие науку, говорят, что у ведьмы есть маленький хвостик.
- Когда стара баба, то и ведьма, - сказал хладнокровно седой
козак.
- О, уж хороши и вы! - подхватила баба, которая подливала в
то время свежих галушек в очистившийся горшок, - настоящие
толстые кабаны.
Старый козак, которого имя было Явтух, а прозвание Ковтун,
выразил на губах своих улыбку удовольствия, заметив, что
слова его задели за живое старуху; а погонщик скотины пустил
такой густой смех, как будто бы два быка, ставши один против
другого, замычали разом.
Начавшийся разговор возбудил непреодолимое желание и
любопытство философа узнать обстоятельнее про умершую
сотникову дочь. И потому, желая опять навести его на прежнюю
материю, обратился к соседу своему с такими словами:
- Я хотел спросить, почему все это сословие, что сидит за
ужином, считает панночку ведьмою? Что ж, разве она кому-
нибудь причинила зло или извела кого-нибудь?
- Было всякого, - отвечал один из сидевших, с лицом
гладким, чрезвычайно похожим на лопату.
- А кто не припомнит псаря Микиту, или того...
- А что ж такое псарь Микита? - сказал философ.
- Стой! я расскажу про псаря Микиту, - сказал Дорош.
- Я расскажу про Микиту, - отвечал табунщик, - потому что он
был мой кум.
- Я расскажу про Микиту, - сказал Спирид.
- Пускай, пускай Спирид расскажет! - закричала толпа.
Спирид начал:
- Ты, пан философ Хома, не знал Микиты. Эх, какой редкий
был человек! Собаку каждую он, бывало, так знает, как родного
отца. Теперешний псарь Микола, что сидит третьим за мною, и в
подметки ему не годится. Хотя он тоже разумеет свое дело, но
он против него - дрянь, помои.
- Ты хорошо рассказываешь, хорошо! - сказал Дорош,
одобрительно кивнув головою.
Спирид продолжал:
- Зайца увидит скорее, чем табак утрешь из носу. Бывало,
свистнет: "А ну, Разбой! а ну, Быстрая!" - а сам на коне во
всю прыть, - и уже рассказать нельзя, кто кого скорее
обгонит: он ли собаку или собака его. Сивухи кварту свиснет
вдруг, как бы не бывало. Славный был псарь! Только с
недавнего времени начал он заглядываться беспрестанно на
панночку. Вклепался ли он точно в нее или уже она так его
околдовала, только пропал человек, обабился совсем; сделался
черт знает что; пфу! непристойно и сказать.
- Хорошо, - сказал Дорош.
- Как только панночка, бывало, взглянет на него, то и
повода из рук пускает, Разбоя зовет Бровком, спотыкается и
невесть что делает. Один раз панночка пришла на конюшню, где
он чистил коня. Дай говорит, Микитка, я положу на тебя свою
ножку. А он, дурень, и рад тому: говорит, что не только
ножку, но и сама садись на меня. Панночка подняла свою ножку,
и как увидел он ее нагую, полную и белую ножку, то, говорит,
чара так и ошеломила его. Он, дурень, нагнул спину и,
схвативши обеими руками за нагие ее ножки, пошел скакать, как
конь, по всему полю, и куда они ездили, он ничего не мог
сказать; только воротился едва живой, и с той поры иссохнул
весь, как щепка; и когда раз пришли на конюшню, то вместо его
лежала только куча золы да пустое ведро: сгорел совсем;
сгорел сам собою. А такой был псарь, какого на всем свете не
можно найти.
Когда Спирид окончил рассказ свой, со всех сторон пошли
толки о достоинствах бывшего псаря.
- А про Шепчиху ты не слышал? - сказал Дорош, обращаясь к
Хоме.
- Нет.
- Эге-ге-ге! Так у вас, в бурсе, видно, не слишком большому
разуму учат. Ну, слушай! У нас есть на селе козак Шептун.
Хороший козак! Он любит иногда украсть и соврать без всякой
нужды, но... хороший козак. Его хата не так далеко отсюда. В
такую самую пору, как мы теперь сели вечерять, Шептун с
жинкою, окончивши вечерю, легли спать, а так как время было
хорошее, то Шепчиха легла на дворе, а Шептун в хате на лавке;
или нет: Шепчиха в хате на лавке, а Шептун на дворе...
- И не на лавке, а на полу легла Шепчиха, - подхватила
баба, стоя у порога и подперши рукою щеку.
Дорош поглядел на нее, потом поглядел вниз, потом опять на
нее и, немного помолчав, сказал:
- Когда скину с тебя при всех исподницу, то нехорошо будет.
Это предостережение имело свое действие. Старуха замолчала
и уже ни разу не перебила речи.
Дорош продолжал:
- А в люльке, висевшей среди хаты, лежало годовое дитя - не
знаю, мужеского или женского пола. Шепчиха лежала, а потом
слышит, что за дверью скребется собака и воет так, хоть из
хаты беги. Она испугалась; ибо бабы такой глупый народ, что
высунь ей под вечер из-за дверей язык, то и душа войдет в
пятки. Однако ж думает, дай-ка я ударю по морде проклятую
собаку, авось-либо перестанет выть, - и, взявши кочергу,
вышла отворить дверь. Не успела она немного отворить, как
собака кинулась промеж ног ее и прямо к детской люльке.
Шепчиха видит, что это уже не собака, а панночка. Да притом
пускай бы уже панночка в таком виде, как она ее знала, - это
бы еще ничего; но вот вещь и обстоятельство: что она была вся
синяя, а глаза горели, как уголь. Она схватила дитя,
прокусила ему горло и начала пить из него кровь. Шепчиха
только закричала: "Ох, лишечко!" - да из хаты. Только видит,
что в сенях двери заперты. Она на чердак; сидит и дрожит,
глупая баба, а потом видит, что панночка к ней идет и на
чердак; кинулась на нее и начала глупую бабу кусать. Уже
Шептун поутру вытащил оттуда свою жинку, всю искусанную и
посиневшую. А на другой день и умерла глупая баба. Так вот
какие устройства и обольщения бывают! Оно хоть и панского
помету, да все когда ведьма, то ведьма.
После такого рассказа Дорош самодовольно оглянулся и
засунул палец в свою трубку, приготовляя ее к набивке
табаком. Материя о ведьме сделалась неисчерпаемою. Каждый, в
свою очередь, спешил что-нибудь рассказать. К тому ведьма в
виде скирды сена приехала к самым дверям хаты; у другого
украла шапку или трубку; у многих девок на селе отрезала
косу; у других выпила по нескольку ведер крови.
Наконец вся компания опомнилась и увидела, что заболталась
уже чересчур, потому что уже на дворе была совершенная ночь.
Все начали разбродиться по ночлегам, находившимся или на
кухне, или в сараях, или среди двора.
- А ну, пан Хома! теперь и нам пора идти к покойнице, -
сказал седой козак, обратившись к философу, и все четверо, в
том числе Спирид и Дорош, отправились в церковь, стегая
кнутами собак, которых на улице было великое множество и
которые со злости грызли их палки.
Философ, несмотря на то что успел подкрепить себя доброю
кружкою горелки, чувствовал втайне подступавшую робость по
мере того, как они приближались к освещенной церкви. Рассказы
и странные истории, слышанные им, помогали еще более
действовать его воображению. Мрак под тыном и деревьями
начинал редеть; место становилось обнаженнее. Они вступили
наконец за ветхую церковную ограду в небольшой дворик, за
которым не было ни деревца и открывалось одно пустое поле да
поглощенные ночным мраком луга. Три козака взошли вместе с
Хомою по крутой лестнице на крыльцо и вступили в церковь.
Здесь они оставили философа, пожелав ему благополучно
отправить свою обязанность, и заперли за ним дверь, по
приказанию пана.
Философ остался один. Сначала он зевнул, потом потянулся,
потом фукнул в обе руки и наконец уже обсмотрелся. Посредине
стоял черный гроб. Свечи теплились пред темными образами.
Свет от них освещал только иконостас и слегка середину
церкви. Отдаленные углы притвора были закутаны мраком.
Высокий старинный иконостас уже показывал глубокую ветхость;
сквозная резьба его, покрытая золотом, еще блестела одними
только искрами. Позолота в одном месте опала, в другом вовсе
почернела; лики святых, совершенно потемневшие, глядели как-
то мрачно. Философ еще раз обсмотрелся.
- Что ж, - сказал он, - чего тут бояться? Человек прийти
сюда не может, а от мертвецов и выходцев из того света есть у
меня молитвы такие, что как прочитаю, то они меня и пальцем
не тронут. Ничего! - повторил он, махнув рукою, - будем
читать!
Подходя к крылосу, увидел он несколько связок свечей.
"Это хорошо, - подумал философ, - нужно осветить всю
церковь так, чтобы видно было, как днем. Эх, жаль, что во
храме божием не можно люльки выкурить!"
И он принялся прилепливать восковые свечи ко всем карнизам,
налоям и образам, не жалея их нимало, и скоро вся церковь
наполнилась светом. Вверху только мрак сделался как будто
сильнее, и мрачные образа глядели угрюмей из старинных резных
рам, кое-где сверкавших позолотой. Он подошел ко гробу, с
робостию посмотрел в лицо умершей и не мог не зажмурить,
несколько вздрогнувши, своих глаз.
Такая страшная, сверкающая красота!
Он отворотился и хотел отойти; но по странному любопытству,
по странному поперечивающему себе чувству, не оставляющему
человека особенно во время страха, он не утерпел, уходя, не
взглянуть на нее и потом, ощутивши тот же трепет, взглянул
еще раз. В самом деле, резкая красота усопшей казалась
страшною. Может быть, даже она не поразила бы таким
паническим ужасом, если бы была несколько безобразнее. Но в
ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего. Оно
было живо, и философу казалось, как будто бы она глядит на
него закрытыми глазами. Ему даже показалось, как будто из-под
ресницы правого глаза ее покатилась слеза, и когда она
остановилась на щеке, то он различил ясно, что это была капля
крови.
Он поспешно отошел к крылосу, развернул книгу и, чтобы
более ободрить себя, начал читать самым громким голосом.
Голос его поразил церковные деревянные стены, давно
молчаливые и оглохлые. Одиноко, без эха, сыпался он густым
басом в совершенно мертвой тишине и казался несколько диким
даже самому чтецу.
"Чего бояться? - думал он между тем сам про себя. - Ведь
она не встанет из своего гроба, потому что побоится божьего
слова. Пусть лежит! Да и что я за козак, когда бы устрашился?
Ну, выпил лишнее - оттого и показывается страшно. А понюхать
табаку: эх, добрый табак! Славный табак! Хороший табак!"
Однако же, перелистывая каждую страницу, он посматривал
искоса на гроб, и невольное чувство, казалось, шептало ему:
"Вот, вот встанет! вот поднимется, вот выглянет из гроба!"
Но тишина была мертвая. Гроб стоял неподвижно. Свечи лили
целый потоп света. Страшна освещенная церковь ночью, с
мертвым телом и без души людей!
Возвыся голос, он начал петь на разные голоса, желая
заглушить остатки боязни. Но через каждую минуту обращал
глаза свои на гроб, как будто бы задавая невольный вопрос:
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг