О предстоящем приезде нашем в Ленинград мать, разумеется, заранее
списалась с бабушкой, но телеграммы с дороги не послала, то ли ради
экономии, то ли из каких-то иных соображений; поэтому на вокзале нас
никто не встретил. Сойдя с поезда, мы с толпой пассажиров вышли на
Знаменскую площадь. У меня плохая звуковая память, к тому же в
голодающем, малонаселенном Петрограде 1919 года (то есть когда мы
уехали из него) и на самом деле, по-видимому, было очень тихо на
улицах, так что Петроград помнился мне почти безмолвным; теперь, в
1924 году, меня ошеломила шумная суета, напряженный ритм ленинградской
уличной жизни. Был знойный полдень; по мощенной булыжником Лиговке и
по Знаменской площади двигались грузовики, ломовые телеги, извозчичьи
пролетки, легковые автомобили; особенно поразило меня обилие трамваев.
На самом-то деле уличное движение тогда было не ахти какое густое, но
после тихой, доброй Старой Руссы все это казалось столпотворением
вавилонским. Все двигалось, торопилось, раскачивалось; все цокало,
громыхало, позванивало. Только громадный, понурый, громоздкий чугунный
человек на громадном, понуром, громоздком чугунном коне молча высился
среди площади на громоздком каменном пьедестале -- и никуда не спешил.
Мать пояснила мне, что это -- памятник царю Александру Третьему; при
нем в России был строгий порядок, и Россия ни с кем при нем не
воевала, все страны боялись и уважали этого царя; она добавила, что
процарствуй он подольше -- и, быть может, не случилось бы этой ужасной
германской войны.
Мы направились к легковой стоянке, и мать начала рядиться с
извозчиком. Узнав, что нам нужно на Васильевский остров, он заломил
какую-то несусветную цену; мать обратилась к хозяину другой пролетки
-- то же самое. В те годы Васильевский еще считался окраиной, и из
центра извозчики нанимались туда неохотно, опасаясь остаться без
обратного седока; примерно с такой же охотой в наше время
ленинградские таксисты едут в Веселый поселок или за Муринский ручей.
Услыхав разговор матери с упрямыми извозчиками, к ней подошла
сердобольная пожилая гражданка и, сказав, что тут невдалеке можно
нанять легкача задешево, взялась проводить нас к нему.
Взяв свои вещички, мы пошли за доброй женщиной. Она повела нас по
Полтавской; вскоре, пройдя через низкую и длинную подворотню, мы
очутились на длинном, мощенном крупной булыгой дворе; справа и слева
от нас высились облезлые, в потеках сырости стены многооконных и
многоэтажных флигелей, а впереди, закрывая собой все небо, стояла
глухая безоконная кирпичная стена. У подножия брандмауэра притулилось
одноэтажное, тоже каменное строение с односкатной крышей; передней
стены у него как бы вовсе не имелось, ее заменяли широченные
темно-коричневые деревянные ворота; на их фоке маячила серая лошадка,
впряженная в старенькую, невзрачную извозчичью коляску. Мать с
гражданкой направились к человеку, который стоял возле этого экипажа,
а я с сестрой и вещами остался посреди двора. По сравнению с улицей,
здесь было тихо и малолюдно. Но именно здесь до меня вдруг дошло, что
я -- в огромном городе; каким-то краешком души вдруг уловил его
сложное, непраздничное величие.
Надо полагать, возница наш сознательно избегал проспектов с их
большим движением: по Невскому не повез, а свернул налево, на Лиговку,
с нее повернул направо, в какой-то переулок, и до самой Невы мы
петляли по сравнительно спокойным улицам. На одной из них извозчик
замедлил ход, а мать велела мне снять с головы кепи и перекреститься:
нам повстречалась похоронная процессия. Лошади, с черными
наглазниками, с султанами на головах, чинно, плавно тянули белый
катафалк с гробом, обитым белой, льдисто мерцающей тканью; на краю
катафалка, спиной к гробу и лицом к провожающим, сидела, свесив ноги,
девочка лет шести в нарядной синей матроске. За колесницей двое мужчин
вели под руки не старую еще женщину, затем нестройными рядами шли
родственники; за ними двигались несколько музыкантов в серых холщовых
куртках и таких же брюках; вслед за оркестром опять шла толпочка
провожающих. Прохожие, остановившись на панели, взирали на процессию
с сочувственным интересом, покачивали головами, переговаривались о
чем-то меж собой. Оркестранты выдували из медных труб гулкое и
грустное, но сквозь печаль мелодии пробивалось и нечто обещающее,
обнадеживающее. Возница наш, обернувшись с облучка к матери и показав
ей глазами на траурное шествие, сказал, что нам фартит, что это к
добру. Слова его показались мне кощунством: как же это так -- кто-то
умер, а кто-то живой смеет утверждать, что это к хорошему! Может, он
только о музыке? Обратившись к матери, я получил негромкий ответ, что
есть такие народные приметы: если похоронный кортеж движется тебе
навстречу, то это ничего, это не так уж плохо, а вот попутный покойник
-- к беде. Все это запомнил я очень отчетливо, выпукло, -- ведь то
были первые городские похороны, которые мне довелось наблюдать.
В девять лет человек не так-то глуп, кибернетика в его черепушке
работает с такой же скоростью, как и у взрослого, а иногда и
побыстрее; но в памяти взрослого заложено больше сведений об
окружающем мире, у него больше возможностей для сопоставлений. Хотя
путь наш пролегал не по главным улицам, самая тишайшая из них была во
много раз оживленнее и шумнее самой шумной и людной улицы Старой
Руссы; должно быть, поэтому меня с момента прибытия на вокзал не
покидало смутно-тревожное ощущение, что все это неспроста и что я не
могу постичь подлинную причину этой суеты и оживления, ибо этот шум и
суета необычны, это -- не каждодневная напряженность городской жизни.
Нет, _всегда_ таким город быть не может, -- все это предшествует
чему-то небывалому, которое вот-вот нагрянет; может быть, война
начнется? С того дня прошло много-много лет, но каждый раз, когда
возвращаюсь в Ленинград из дальней поездки, меня охватывает
знобяще-тревожное чувство ожидания чего-то. Теперь оно быстро
проходит, раньше же длилось часами.
Мы проехали мимо длинного кирпичного здания Флотского экипажа,
миновали темно-коричневую Благовещенскую церковь, что высилась на
площади Труда, возле канала, и въехали на мост Лейтенанта Шмидта.
После Полисти и Перерытицы Нева показалась неправдоподобно широкой;
мне почудилось, будто я уже видел эту реку, но не наяву, а во сне, и,
кажется, даже летал над ней. Мост же узнал сразу, как явь. Ведь в те
годы (до перестройки в 1936 году) он не походил на другие: возле
василеостровского берега, где была разводная часть, он раздваивался
наподобие рогатки или ижицы, и там, у начала этого разветвления,
стояла часовенка из черного полированного гранита с иконой святого
Николая; около нее всегда виднелось несколько молящихся. Позже я
узнал, чем Николай-на-мосту отличался от того, что в Морском
Никольском соборе: Никола Морской "помогал" всем плавающим и
путешествующим, у этого же, жившего в черной часовенке, имелась узкая
специализация, простиравшаяся не выше пояса: он "спасал" от желудочных
заболеваний и грыжи.
Дверь нам отворила бабушка Аня. Как всегда, она была во всем
черном; я ее сразу узнал. Она кинулась к матери, радостно заплакала,
потом стала хвалить мою сестру за то, что та так выросла, так выросла.
Потом расцеловала меня и сказала, что я очень худой, уж не болен ли?
В прихожей все выглядело точно так, как несколько лет назад: те же
самые обои, та же самая лампа под потолком, те же самые два оленьих
рога для шляп, на которых, так же как встарь, не висело ни единой
шляпы. В коридоре тоже ничего не изменилось, вдоль его левой стены
теснились прежние сундуки и шкафы. И тот же самый запах стоял в
квартире -- не приятный и не неприятный, а просто особенный,
свойственный именно этому жилью. Лишь через много лет, когда пришла
война, этот запах исчез, сменился другим: в годы блокады все
ленинградские квартиры пахли одинаково.
Вскоре в прихожую из своей комнаты вышел дядя Костя, брат матери,
а за ним его жена. Узнал я его без труда, но он показался мне строгим
и почти чужим. Он обнял и поцеловал мать, со мной же и сестрой
поздоровался без всяких поцелуев. Жену его я узнал не сразу, хоть я и
видел ее когда-то, и даже нес икону на ее свадьбе, -- и теперь
смутился и допустил оплошность: протянул ей руку первым. Дядя сказал,
что я плохо воспитан.
Мать сделала мне выговор и тут же заметила дяде Косте, что я очень
конфузлив, потому-то и поступил невежливо. В ответ на это дядя Костя
высказал мысль (вообще-то правильную, как я понял позже из своего
жизненного опыта), что именно из людей, которые при первом знакомстве
чрезмерно стесняются и конфузятся, в дальнейшем порой выявляются
изрядные наглецы. Высказал он это шутя, вскользь, отнюдь не адресуясь
непосредственно ко мне, но меня сразу охватило ощущение, что я ему
антипатичен. В дальнейшем я убедился, что так оно и есть: дяде Косте
я всегда был чем-то неприятен -- быть может, своей вертлявостью,
незврачностью, худобой, угрюмостью? Сейчас, исходя из долгих жизненных
наблюдений, я склонен думать, что причина этому могла быть и такая:
дядя Костя не имел детей, а у бездетных людей отношение к детям бывает
порой резко избирательным, они делят их только на определенно плохих
и определенно хороших и соответственно ведут себя с ними. А в те годы
я знал одно: если даже стану примерным мальчиком и буду радовать собой
весь белый свет -- для дяди останусь все равно существом дрянным в
самой основе. Обиднее всего, что по природе своей дядя Костя был
человек отнюдь не злой, и я это отлично понимал и заглазно никогда
дурно о нем не думал. Но в его присутствии я сразу же настораживался,
съеживался и добрых чувств к нему питать не мог; одним словом, при нем
я, наверное, становился именно таким, каким он меня себе представлял.
За время нашего отсутствия квартира пополнилась новыми жильцами.
В той большой комнате, которая описана в самом начале моего
повествования, теперь поселилась со своими двумя детьми тетя Вера,
старшая сестра матери, вдова военного инженера-механика. Она очень
заботилась о дочери и сыне, заставляла их завтракать и обедать всегда
в одно время, часто открывала форточку, -- о себе же беспокоилась мало
и к жизни плохо была приспособлена. Еще молодая, с тонкими и добрыми
чертами лица, она часто уходила в какие-то свои воспоминания; любила
сидеть в кресле, прищурясь, словно вглядываясь в неведомую другим
даль, и при этом курить. Пепельница -- широкая, отливающая перламутром
морская раковина -- постоянно полна была окурками. Чаще всего тетя
Вера крутила махорочные самокрутки, иногда же покупала папиросы самые
дешевые и крепкие -- "Трезвон", "Октябрина", "Добрый молодец". Длинные
пальцы ее отливали желтизной. Разговаривала она мало. Привык я к ней
быстро и полюбил ее, хотя она ничего не предпринимала, чтобы кого-либо
расположить к себе.
Я давно уже знал, что у меня есть кузина Таня и кузен Толя; мать
заранее внушала мне, что я должен жить с ними дружно и не проявлять
при них дурных свойств своего характера. Теперь мне предстояло
познакомиться с Таней и Толей. В прихожую они почему-то не вышли, и
тетя Вера повела мать, сестру Гальку и меня в свою комнату. Таня (она
была на три года старше, чем я) оказалась стройной кареглазой девочкой
с темной челкой. Мать моя обняла и расцеловала ее, а потом Таня стала
обнимать мою сестру. Когда же настала минута мне познакомиться с
Таней, то, памятуя свой недавний промах, я не протянул ей руки первым,
и она тоже руки почему-то не подала. Обнимать и целовать меня она не
стала, а я ее -- тем более: побоялся, что рассердится, да еще на смех
подымет. Так мы стояли друг против друга, и я не знал, что делать, и
чувствовал, что краска смущения все гуще приливает к лицу. Наконец,
бросив на меня с высоты своего роста снисходительный взгляд, Таня
важно отошла в сторону, и я понял, что аудиенция окончена. Позже я со
своей двоюродной сестрой подружился, она оказалась умной и отзывчивой,
но первые недели и даже месяцы я побаивался ее и относился к ней не
как к сестре, а как к посторонней девице, гордой и насмешливой.
Что касается Толи, то, хоть он и на пять лет старше меня,
знакомство с ним состоялось гораздо проще. Не тратя времени на
условности, он первым делом вытащил из шкафчика альбом с изображениями
военных кораблей, раскрыл его, ткнул пальцем в какое-то небольшое
судно и спросил меня, что это такое. Я ответил, что это миноноска.
-- Эх, ты, -- обиженно и убежденно заявил Толя. -- Всякий
нормальный поймет, что это -- канонерская лодка, только ты не
понимаешь!
После этого все встало на свои места, и наша беседа потекла как по
маслу. Брат принялся объяснять мне типы и классы кораблей, потом
показал модель броненосца "Бородино", которую сам сделал из досок и
картона, я же начал ему рассказывать, как мы ехали сюда из Старой
Руссы, -- только подумать: сперва на пароходе, а потом в поезде! Но
когда я захотел описать кузену виденные мною похороны, он сказал, что
это ерунда, а вот на Смоленском кладбище в старинном пустом склепе
скрывается полудикий человек-горилла; днем он варит себе еду на
примусе, а ночью лазает по деревьям; кто видит человека-гориллу, тот
сразу сходит с ума от страха. Из этого я заключил, что сам Толя его не
видел, ибо был в здравом уме.
Мы втроем поселились в большой комнате окнами на улицу, рядом с
тети Вериной. В квартире пустовало тогда еще две комнаты, и одну из
них мы могли занять, но мать отказалась: квартплата-то пустяковая, да
вторую комнату тоже пришлось бы отапливать, а дрова стоили дорого.
Время печек-буржуек, которые можно было топить дощечками и щепками,
уже миновало, за них теперь налагались штрафы пожарной инспекцией.
Правда, в той комнате, куда мы въехали, такая печурка -- память
недавних голодных и холодных лет -- еще стояла, но мать велела Толе и
мне вынести ее на задний двор. После выноса буржуйки комната сразу
стала наряднее. Мебели в ней хватало: два шкафа, две кровати, диван,
стол овальный, стол ломберный, этажерка, туалет (то есть туалетный
стол; сейчас это жеманное наименование с чьей-то легкой руки присвоено
сортирам, ватерклозетам, уборным, нужникам). Моим спальным местом стал
диван, стоявший недалеко от кафельной печи. Один из шкафов и японская
ширма были поставлены так, что отделяли диван от остального жилого
пространства; у меня получилась как бы отдельная каюта. Мне мое новое
жилье очень понравилось.
Окна комнаты выходили на Седьмую линию и на бульвар, этот вид я
помнил. Там кое-что изменилось за годы моего отсутствия: напротив
входа в кино появилась оранжевая будочка "Лентабакторга", в которой
сидел инвалид империалистической войны, продававший махорку и
папиросы; большая белая вывеска на двухэтажном деревянном доме
покрылась густыми потеками ржавчины. За эти годы в судьбе моей
произошло больше перемен, нежели в заоконном пейзаже: уехал
неграмотным, а теперь сам мог прочесть то, что написано на вывеске:
"БАЗАРЪ КРУЖЕВ. ТЮЛЬ. ГИПЮРЪ. ВАЛАНСЬЕНЪ".
32. ЧАЕПИТИЕ НА ЖЕЛТОЙ ВЕРАНДЕ
Когда беглым взглядом оглядываю прошлое, то поначалу
представляется, что осени там -- сплошь дождливые, зимы -- очень
морозные, весны приходят внезапно, и все расцветает мгновенно, а летом
всегда стоит жара. Но стоит вглядеться в минувшее попристальнее, и в
этой упрощенной метеорологической схеме сразу образуются прорехи. На
другой день после нашего приезда в Ленинград с утра шел дождь, в окно
тянуло зябкой сыростью, и проснулся я оттого, что мне стало холодно.
Сестра еще спала, а мать, надо думать, поднялась уже давно; она была
занята обживанием комнаты. На этажерке, вчера еще пустой, теперь
стояли книги: большой с синим потертым корешком том Пушкина, два тома
Лермонтова, собрания сочинений Некрасова, Фета, А.К.Толстого,
Полонского, Апухтина, Плещеева, Мея, Майкова. На нижних полках
теснились французские романы в желто-лимонных бумажных обложках,
разрозненные тома Л.Толстого, Достоевского, Тургенева,
Шеллера-Михайлова, графа Салиаса, "Навьи чары" Ф.Сологуба. Из всех
этих материнских книг чудом уцелели три томика Фета; они пережили
блокаду, все передряги и переезды и теперь стоят на моей книжной
полке. В нарядные переплеты въелись копоть коптилок и дым печурок,
золотые буквы потускнели от сырости, но, когда раскрываешь книгу,
радуешься не только фетовским стихам, а и той высокой производственной
честности, с какой они изданы: глянцевитая плотная бумага бела и
свежа, будто только что с бумкомбината, шрифт так черен и четок, что
от страниц вроде бы еще пахнет типографской краской; напечатано же это
более семидесяти лет тому назад.
...Мать уже успела привести в порядок и туалетный стол: выбрала
тряпкой всю пыль, что за долгое время осела на его витиеватых резных
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг