порывы к новизне, не сулящей реальных непосредственных выгод и
радостей, -- самое главное, что отличает человека от всех иных живых
существ. Мы знаем, что высшие животные и некоторые птицы в отдельных
случаях способны к самопожертвованию и взаимовыручке; нам известно,
что у некоторых из них есть подобие чувства юмора; но только люди
могут стремиться к неведомому и по своей воле перепрыгивать за черту
привычного бытия. Впрочем, это я рассуждаю вообще, а вовсе не о себе
лично. Мой эксперимент над самим собой был довольно-таки убог и
кратковремен.
Витька и взаправду ждал нас у вокзала.
В том году поезда ходили еще медленно, но повсюду действовало
твердое расписание, и пассажиры ездили не бесплатно, а по купленным
билетам. До нынешнего строгого железнодорожного порядка было еще ой
как далеко: посадка в общие вагоны шла стихийно, у тамбуров бурлили
человеческие водовороты, гвалт стоял, как на базаре; люди, навьюченные
мешками, узлами, корзинами и сундучками, рвались в поезд, будто
спасаясь от какой-то беды неминучей. Нам, едущим "на шармака", вся эта
суета пришлась на руку: так как никакой ручной и спинной клади мы не
имели, то легко протиснулись в вагон. Витька сразу же метнулся в
дальний его конец, а мы с Ситником забрались на верхние полки недалеко
от входа, -- не на вторые полки, а на третьи, те, что для багажа, под
самым потолком. Когда состав тронулся, оказалось, что пассажиров в
вагоне не так и много; но хоть тесноты особой и не было, все же
какая-то тетка, сидевшая среди прочих едущих на нижней скамейке,
потребовала от Коли Ситника, чтоб он убрался с верхней полки, ей нужно
положить туда свои мешки. Коля перебрался ко мне; ему хватило бы места
и рядом с теткиными мешками, но та боялась, что мой друг сопрет
что-нибудь из ее имущества.
Поезд шел неторопливо, останавливался на каждом полустанке; людей
из него больше выходило, чем входило, и это грозило нам
неприятностями: чем теснее, тем меньше шансов, что нас обнаружит
контроль. Но кондуктор торопливо проверил билеты у пассажиров, а
наверх и не взглянул; наверное, ему было все равно, есть ли зайцы или
нет. Мы успокоились, осмелели, даже в уборную сбегали. На нашей
верхотуре было темно, тепло, уютно. Лежа рядком, мы жевали хлеб. Мною
овладело странное, спокойное чувство: я вручен поезду, он вроде бы за
меня и думает, а что будет потом -- то и будет. На какой-то станции
состав наш стоял долго, чуть ли не с час, и там из него вышло много
народу, в том числе и женщина, что согнала Колю с его места. Вскоре к
нам заявился Витька; забравшись на ту полку, где прежде лежал Ситник,
он начал что-то есть, -- к нам доносилось тихое, осторожное
почавкиванье и аппетитный чесночный запах. Коля попросил у него
кусманчик, и Витька вдруг протянул нам полкруга тонкой колбасы, той,
что звалась тогда "собачьей радостью"; он прошептал, что "отделил" ее
из мешка у одного дяди. Колбаса оказалась удивительно вкусной; дома
мне такого яства вкушать не приходилось, в те годы это был продукт
дорогой.
Поезд по-прежнему делал частые остановки, теперь из него, кажется,
никто не выходил, -- наоборот, в вагоне становилось все теснее. Я
уснул.
Просыпаюсь оттого, что Ситник сильно толкает меня в бок. Поезд
стоит. В вагоне шум, суетня, пассажиры с поклажей толпятся у двери в
тамбуре. Витька приказывает нам с Колей не торопиться. Но вот вагон
опустел, мы слезаем со своей голубятни. Витька идет по проходу,
заглядывая под каждую скамью: не оставил ли кто чего. Поживиться
нечем. Мы выходим на покрытую утоптанным снегом платформу и идем в ту
сторону, куда направляются все пассажиры. Это происходит на исходе
зимней ночи; полутемно-полусветло, кое-где горят фонари. Воздух не
морозный, похоже на оттепель, но мне зябко, неуютно. Витька вдруг
говорит, что одни только охламоны и психи бегут из детдома зимой, для
этого лето есть. Внезапно он кидается к пожилой гражданке, одетой
по-городскому, и предлагает ей поднести чемодан. Та отшатывается от
него и ускоряет шаги. Тогда Витька строго смотрит на меня и делает
короткий повелительный жест; до меня доходит, что я должен догнать
строптивую гражданку и предложить ей свои услуги. Дело ясное: хотя
одет я и не роскошно (за исключением ног!), но не по-детдомовски, и
мой внешний вид внушает больше доверия. Делать нечего, я догоняю
владелицу чемодана. Мне стыдно обратиться к ней, и некоторое время я
семеню рядом, нога в ногу, прилаживаюсь к ее поступи. Наконец она
замечает меня, оглядывает не то с удивлением, не то с подозрением.
Тогда дребезжащим от волнения голосом я предлагаю ей свои драгоценные
услуги; она отрицательно мотает головой, и я несолоно хлебавши
возвращаюсь к ребятам.
Поравнявшись с каменным зданием станции, мы входим в зал ожидания.
Там полумрак, накурено, тепло, скамейки все заняты; некоторые
пассажиры спят на полу возле своих мешков и узлов. Милиции не видно.
Мы находим себе прибежище за штабелем каких-то небольших, окантованных
железными полосками ящиков; их охраняет рослый парень в штатском, но
в форменной фуражке и с кобурой на ремне. Нам это соседство выгодно:
парень понимает, что красть его ящики мы не собираемся, он нас не
гонит; в то же время другие граждане, видя, что здесь казенное добро
и вооруженный человек, обходят это место. Привалясь к стене, мы сидим
на каменном теплом полу и вполголоса составляем план дальнейших
действий. Коля Ситник твердит, что надо подаваться на юг, там тепло,
а жратвы -- хоть завались; надо ехать в Киев!
Тем временем парень, стерегущий ящики, берет откуда-то черный
коленкоровый мешочек, сует в него руку, извлекает большую французскую
булку и приступает к еде. Коля Ситник встает, подходит почти вплотную
к жующему и глядит на него, не шевелясь и не отрывая глаз. Нет, он не
просит кусманчика, однако смотрит молодому человеку в рот с таким
целеустремленным, почти гипнотическим вниманием, что тот не
выдерживает, вынимает из мешочка такую же булку и молча подает ее
Коле. Ситник садится на прежнее место и делит доброхотное даяние на
троих. Съев свою долю, Витька говорит, что теперь надо отсюда
смываться, а то еще всыпемся в облаву; затем с важностью в голосе
добавляет, что если уж ехать на юг, то через Москву: в Москве можно
погулять несколько дней, там у него есть знакомая шмара, и через нее
мы будем обеспечены хавирой.
Крадучись, покидаем мы теплое местечко и выходим на ближайшую
платформу. Там стоят только несколько ожидающих, поезд придет не
скоро. Вот появляется парнишка лет четырнадцати, обтрепанный, грязный,
сразу видно, это беспризорник (наша-то троица еще не успела
обтрепаться и перепачкаться). Он подходит к Витьке, спрашивает, нет ли
махорочки на завертку. Витька с некоторым смущением отвечает, что нет.
Тогда беспризорник доверительно сообщает Витьке и нам, что ни в Питер,
ни в Москву прямиком отсюда не уехать: посадка строгая, в вагоны без
билетов не впускают, снимают с буферов и крыш, а как поймают -- сразу
же отправляют в детприемник, а оттуда под конвоем -- в дефективную
колонию. Он советует ехать "тихим" поездом, который идет до Клина, а
там можно пересесть на другой и доехать до Москвы.
Мы все четверо опять направляемся к станционному зданию и пытаемся
проникнуть в буфет-ресторан, но там на страже стоит толстый мужчина,
который гонит нас от дверей. Тогда беспризорник выводит нас на улицу,
мы шагаем мимо деревянных домиков и подходим к длинному одноэтажному
зданию; это столовая. Мы поднимаемся на крыльцо. Дверь открыта, из
обеденного зала тянет теплом; за длинными общими столами сидят люди в
пальто, шубах и полушубках, и все без шапок. Па столах -- большие
медные чайники и жестяные кружки. Люди пьют чай и едят хлеб, ситный и
булочки. Входить нам всей четверкой рискованно, могут выгнать. Витька
смотрит на меня и говорит, что я не должен быть паразитом, что я
должен "наколоть шамовки". Я вхожу в столовую и иду между двумя рядами
спин. Клянчить неловко, я не знаю, как приступить к этому. Дойдя до
раздаточного окошка, где стоит огромный самовар, я поворачиваю
обратно. Надо наконец действовать! Остановившись возле женщины в
потертой бархатной шубейке, я прошу ее дать хлебца. Она повертывается
ко мне, смотрит на меня внимательно-добрыми глазами, потом
отворачивается к столу и продолжает свой завтрак. Я подхожу к
широкоспинному мужчине в сером суконном пальто и прошу дать хлебца. Он
оглядывает меня, отворачивается к столу и продолжает есть. Я подхожу
к мужчине в черном пальто и прошу дать хлебца. Он смотрит на меня
отсутствующим, вроде бы тупым взглядом, потом быстро берет со стола
два куска хлеба и сует их мне. Я благодарю его, но чувствую, что это
еще не все: руки его воровато снуют под столом -- и вот он добавляет
мне еще несколько кусков и черного и белого, потом легонько толкает в
плечо, чтобы я скорее уходил.
Я выбегаю на крыльцо, Витька сразу отбирает у меня все куски и
торопливо идет прочь от столовой. Мы шагаем за ним. Зайдя за угол, где
берет начало тихий проулочек, Витька приступает к дележке; делит
старательно, скрупулезно, делит на четверых. Обнаружив между двумя
кусками ситного два кусочка селедки, он поступает так: один кусочек
сует себе в рот, другой дает мне. Все довольны, и в особенности
беспризорник. Нет, пожалуй, я рад больше всех: ведь я сумел добыть
жратву на всех, сумел доказать, что я не паразит.
Мы идем на платформу, с которой должен отойти наш поезд; состава
все еще нет, но ожидающих полно. Тут наш новый знакомый (его зовут
Толя) решает подработать на общий котел. Он велит Витьке идти в один
конец платформы, а Ситнику -- в другую сторону: они должны стоять на
шухере и предупредить, если появится милиционер или начнется облава.
Они уходят, а Толя срывает с головы шапку, сует ее мне и начинает
выкрикивать тонким, испуганным, берущим за душу голосом:
-- Грияждане! Помогите по мере сил ваших безработному больному
ребенку, жертве кровавой буржуазии!.. Грияждане! Вы одетые и сытые, я
же нахожусь при последнем ивздохе жизни!.. Грияждане! Послушайте мою
песнь и пожертвуйте кто сколько может!
Вокруг нас собирается кружок слушателей. Толя упирает руки в бока
и, приплясывая, поет:
Зеленая роща
Всю ночку шумела,
А я, молодая,
Под кустом сидела.
Вдруг ко мне подходит
Фрайер симпатичный,
Разговор заводит
Очень неприличный...
Он успевает пропеть еще куплет, не совсем пристойный, и вдруг
слушатели отворачиваются от исполнителя; дело тут не в содержании
песни, а в том, что подают состав. Вот он медленно-медленно плывет у
платформы. К нам подбегает Коля Ситник, мы втроем кидаемся к вагонной
двери, проникаем в вагон еще до полней остановки поезда, чуть ли не
первыми, и сразу, следуя примеру Толи, прячемся под нижние скамейки.
Рассаживающиеся по местам и забирающиеся на спальные полки пассажиры
видят наши действия, но им просто не до нас.
Поезд трогается.
Через час или полтора приходит контроль, и кто-то из пассажиров
ябедничает, что под скамейками притаились зайцы. Нас высаживают на
какой-то станции; с нами вместе из вагона изгоняют двух вполне
взрослых мужчин и тетеньку.
Витьки с нами нет. Мы считаем, что он благополучно едет в другом
вагоне, на самом же деле, как выяснилось в дальнейшем, он в этот поезд
вообще не садился. То ли он в Бологом на платформе потерял нас, то ли
и совсем не разыскивал, -- факт тот, что через сутки он вернулся в
Старую Руссу и добрался до Рамушевского детдома. Там фельдшерица Анна
Васильевна выпытала из него, что он бежал вместе с Колей Ситниковым и
со мной, разузнала подробности и заторопилась в Старую Руссу, чтобы
сообщить все моей матери. Мать, узнав, хоть приблизительно, куда я
направился, побежала в УОНО, затем стала хлопотать в уездном
военкомате, чтобы там помогли в розысках. Были посланы телеграммы (или
телефонограммы?) с нашими приметами на несколько узловых станций. Но
меры эти своей роли не сыграли, получилось так, что нас с Ситником
нигде не замели. Через неделю, от силы дней через десять (точно я не
помню), мы сами вернулись в Старую Руссу. Толя же отстал от нас на
четвертый или пятый день на маленькой станции, недалеко от Максатихи.
Мы и раньше бы вернулись домой, южные свои планы мы отбросили
быстро, но не так-то просто было проделать обратный путь в Бологое:
нас ссаживали с одних поездов, мы садились в другие, не зная толком,
куда они идут (а у взрослых спрашивать боялись); мы днями болтались на
мелких станциях и полустанках, откуда уехать труднее, нежели с крупных
узлов. Мне запомнились вокзалы в Малой Вишере, в Максатихе, в Вышнем
Волочке. В Клину мы с Колей ночевали в большом сарае (или пакгаузе?)
недалеко от станции; там ютилось много беспризорников, среди них были
и взрослые гопники: все они держали путь в Москву. Мы же именно в
Клину решили податься обратно домой.
Мы были очень голодны, выпросить на толчке ничего не удалось, и
утром из этого сарая Ситник отправился на толкучку с моими шикарными
ботинками.
Идея состояла в том, чтобы продать их подороже, часть выручки
истратить на покупку каких-нибудь дешевых стареньких сапог, а на
остальные деньги купить еды. Ожидая возвращения Коли из этой
коммерческой экспедиции, я сидел в довольно-таки холодном сарае на
каких-то жердях, а ноги в одних носках, чтобы они не так мерзли,
погрузил в мелкую соломенную труху и пыль, которая толстым слоем
устилала пол помещения. Ситник долго не шел обратно, и какой-то гопник
сказал, что мой дружок давно уже смылся с моими "корочками" и что
дурак я, если и взаправду верю в его возвращение; мне, мол, надо
поскорее идти и сдать себя в детприемник при вокзале, потому что
теперь зима и "на воле" с босыми ногами я дважды два сдохну. Но Коля
вернулся и принес мои ботинки обратно; он заявил, что "забодать" их не
удалось: гад маклак говорит, будто они краденые, и дает за них только
гривенник. Надо напомнить, что в те времена не было людей подлее,
наглее и беспощаднее барахолочных маклаков, но тут мне повезло: я
остался при своей обуви. Зато пришлось обменять меховую шапку; один
рослый беспризорник дал мне взамен за нее свою, из бумажного серого
сукна, совсем рваную и задрипанную, из дыр ее торчали клочья
почерневшей ваты. Он с трудом натянул мою шапку на свою голову, его же
ушанка оказалась мне по брови. В придачу он вручил нам большущий кусок
ржаного пирога с требушиной, -- он его, кажется, спер на базаре. Мы с
Колей сожрали этот кусок мгновенно, а через час-другой у нас обоих
схватило животы, и вплоть до возвращения в Старую Руссу мы мучились
поносом.
Домой мы вернулись совсем отощавшие, одичавшие и обовшивевшие.
Теперь, через пятьдесят лет, вспоминая эти скитания, я не могу извлечь
из памяти никаких ярких, значительных событий -- ни трагических, ни
смешных; сплошное мельканье мелких невзгод и обид, однообразных по
своей сути. Общее же впечатление осталось такое: все время хотелось
есть, все время хотелось спать, все время хотелось в тепло (хоть дни
стояли и не очень морозные). Быть может, подспудно я привез из этого
кратковременного странствия и нечто нужное в жизни: подтверждение
древней истины, что в любой переделке лучше быть вдвоем, нежели в
одиночестве; пусть твой напарник столь же слаб, глуп, бестолков и
беспомощен, как ты, -- важна взаимовыручка и прочное ощущение, что он
тебя не продаст. Два дружных глупца -- это почти один умный.
В Старую Руссу мы вернулись ясным поздним утром. От Бологого до
Руссы нас дважды ссаживали, мы перебегали в другие вагоны. Последний
отрезок пути ехали в вагоне, одна половина которого являла собой
обыкновенный общий спальный вагон, а другая состояла из жестких
четырехместных купе. Забрались мы в этот вагон в темноте, а когда с
толпой пассажиров вылезли из него поутру, меня поразила наружная
стенка его: частично -- темно-зеленого цвета, частично -- желтая;
никогда прежде и никогда позже я ничего подобного не видел. По выходе
из больницы (о самой больнице речь поведу чуть ниже) я вспомнил об
этом странном вагоне и рассказал матери; та молвила кратко: "Это
микст". Слово мне понравилось, в нем ощущалось что-то стремительное,
летящее -- и в то же время жалящее; но смысл его я истолковал
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг