Вадим ШЕФНЕР
ИМЯ ДЛЯ ПТИЦЫ,
или ЧАЕПИТИЕ НА ЖЕЛТОЙ ВЕРАНДЕ
(Летопись впечатлений)
______________________________________________________________________
(c) Издательство "Советский писатель", 1976 г.
OCR и редакция Dauphin, декабрь 2003 г.
______________________________________________________________________
Центральное место в новой книге Вадима Шефнера, известного
ленинградского поэта и прозаика, занимает автобиографическая повесть
"Имя для птицы, или Чаепитие на желтой веранде" (полный вариант),
рассказывающая о детстве автора, о Ленинграде двадцатых годов. Кроме
того, в книге помещены "разные истории", в которых реалистические
описания органически сочетаются с фантастикой и юмором.
______________________________________________________________________
ОГЛАВЛЕНИЕ
1. РАННИЕ СТРАХИ
2. ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД ИЗ ОКНА
3. ЗОЛОТОЕ ЛИ ДЕТСТВО?
4. ИМПЕРАТОРСКИЙ МЕД
5. КОММЕНТАРИИ К МЕТРИКЕ
6. БАЛБЕС В ЮБКЕ
7. ОКОЛО НЯНИ
8. ПРЫГУНЫ И ФЕИ
9. У НЯНИ В ДЕРЕВНЕ
10. ОТЪЕЗДЫ, ПЕРЕЕЗДЫ И ДЕЛА ДОМАШНИЕ
11. ЛУНАТИКИ, СЕЛЬДИ И СОБАКИ
12. ДНИ В КУЖЕНКИНЕ
13. В СТАРОЙ РУССЕ
14. У АНТОНИНЫ ЕГОРОВНЫ
15. ПОТЕМНЕНИЕ И БОРЬБА С НИМ
16. БЫСТРОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ
17. ПЕРВОЕ ЧТЕНИЕ
18. МОЙ ПЕРВЫЙ ДЕТСКИЙ ДОМ
19. МОЙ ВТОРОЙ ДЕТСКИЙ ДОМ
20. МОЙ ТРЕТИЙ ДЕТДОМ
21. КРАСНАЯ КОМНАТА
22. ТАНЬКА ЦЫГА
23. ТРУДНАЯ ЗИМА В ХМЕЛЕВЕ
24. СНОВА КОММЕНТАРИИ К МЕТРИКЕ
25. РАМУШЕВО
26. СНОВА СТАРАЯ РУССА
27. СКРОМНЫЕ УСПЕХИ. ОТКАЗ ОТ ПАРИЖА
28. ПУТЕШЕСТВИЕ БЕЗ УДОБСТВ
29. ДЕЛА ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ
30. ПОСТСКРИПТУМ К ПРЕДЫДУЩЕМУ
31. СНОВА В ПИТЕРЕ
32. ЧАЕПИТИЕ НА ЖЕЛТОЙ ВЕРАНДЕ
33. В ГОСТЯХ У КОШКИ ДОМАШНЕЙ
34. ДВОР И ПЕСНИ
35. СТИХИ И УЛИЦЫ
36. ПРЕДМЕТЫ ВТОРОСТЕПЕННЫЕ
37. СОСЕДИ ПО ПАРТЕ И ЦАРИЦА НОЧИ
38. НА ТРАМВАЕ В МИНУВШЕЕ
39. 23 СЕНТЯБРЯ 1924 ГОДА
40. ИМЯ ДЛЯ ПТИЦЫ
41. У ТОРЦОВОЙ СТЕНЫ
______________________________________________________________________
1. РАННИЕ СТРАХИ
Я понимаю, не очень-то оригинально начинать свои записки с детских
страхов. И из жизнеописаний других авторов, и просто из разговоров с
друзьями и знакомыми знаю, что у многих людей первые воспоминания
связаны со страхом. Но что поделать -- и у меня тоже. Поэтому
приходится жертвовать оригинальностью ради истины. Так же постараюсь
поступать и в дальнейшем, не боясь повторить кого-то. Зачем скрывать
свою схожесть с другими? Но и своих несхожестей тоже скрывать не
следует, хоть порой они могут показаться смешными.
Итак, самое первое воспоминание. Кроватку мою вместе со мной
выдвинули из комнаты в прихожую. Мне стало очень страшно. Стою в этой
кроватке, держусь за железный пруток и реву. Потом я снова в светлой
комнате. Меня кто-то утешает, кто-то гладит по голове. Я успокаиваюсь.
Я не знаю, зачем это выдвинули кроватку в прихожую: может быть,
проветривали комнату; может быть, хотели переместить меня в соседнюю
спальню. И не помню, кто был при этом: мать, бабушка или няня. Помню
только свет, падающий из раскрытой двери комнаты в темноватую
прихожую, там, где она переходит в совсем темный коридор. Помню
большой серый сундук, стоящий на другом сундуке, красноватом, и
большую железную скобу на торцовой части серого сундука. Она тускло
поблескивала. И помню ощущение тоски, беззащитности и ужаса. Такого я,
пожалуй, не испытывал больше никогда, даже под обстрелом и бомбежкой.
Но, может быть, еще придется испытать. Может быть, такое бывает два
раза в жизни: в самом начале, когда пробуждается сознание, и в самом
конце, когда оно гаснет.
Придет время, когда для всех людей на земле первым запомнившимся
впечатлением будет ощущение радости, прелести мира. Но пока что страх
прочно закодирован в наших генах.
Потом, когда я немного подрос, прихожая эта не казалась мне
мрачной. Очень отчетливо помню темно-лиловые обои; висячую лампу с
белым колпаком и круглым медным бачком, как бы керосиновую, но на
самом деле электрическую; вешалку для шляп и фуражек -- два ветвистых
оленьих рога, торчащих из желтого деревянного овала; железную
подставку для тростей и зонтов; сундуки; большие квадратные корзины;
комод красного дерева и зеркало над ним. От прихожей отходил большой
коридор, пронизывающий всю квартиру и ведущий к ванной, уборным и
кухне, к черному ходу. Другой коридорчик, короткий и узкий, вел в
небольшую крайнюю комнату, где жила бабушкина родственница, тетя
Жанна. Она редко показывалась на людях.
Однажды в прихожей возле двери, ведущей на парадную лестницу, я
увидел высокий ящик, стоймя приставленный к стене; от него приятно
пахло опилками. Из разговоров старших я уяснил, что этот ящик
называется так: гроб. Он стоял недолго. Тети Жанны я больше не видел,
но так как в моей жизни никакой роли она не играла, то ее исчезновение
прошло как-то мимо меня и никакого отношения к этому ящику, на мой
тогдашний взгляд, не имело.
Если бы мать и бабушка сильно плакали и горевали из-за кончины
тети Жанны, их волнение, наверно, передалось бы и мне. Позже я узнал,
что тетя Жанна долго болела, но в больницу поместить ее было нельзя.
Почти все петроградские больницы давно уже стали госпиталями и были
заполнены ранеными, а в те, которые остались для штатских, безнадежно
больных не брали. Да и кормили там плохо, потому что в городе было
голодно. По-видимому, смерть тети Жанны была облегчением и для нее, и
для ее родных. Вообще, как мне помнится (или только кажется), в те
годы не очень горевали о мертвых или умели скрывать свои чувства.
Если гроб в прихожей не испугал меня, то раскрытые зонтики (а
тогда они были только черные) вызывали во мне страх. Сейчас объясню
почему. Однажды я листал какую-то книгу или журнал (читать я, конечно,
еще не умел и даже не понимал, что такое буквы) и увидел там страшную
картинку: огромную летучую мышь на фоне белой луны и какого-то не то
замка, не то собора, кажется в готическом стиле. Черные крылья, очень
точно застигнутые художником в хищном и остром изломе, чрезвычайно
меня встревожили. С того дня я долгое время боялся раскрытых зонтов:
их очертания походили на крылья той летучей мыши. Когда в прихожей на
полу сушился чей-нибудь незакрытый зонт, я старался не смотреть на его
черные растопыренные лопасти. И в то же время очень тянуло поглядеть
на это чудище хоть одним глазком. Впрочем, зонты, сушившиеся в
прихожей, -- это было не такое уж частое явление; пользовались ими
только мать и бабушка. Мужчинам, как людям военным, ни калош, ни
зонтиков носить было не положено. К тому же мужчины находились на
фронте.
Еще боялся я одной крыши. Точнее сказать -- одного железного
навеса над ходом в темный подвал с той стороны Андреевского собора,
что граничит с Большим проспектом Васильевского острова. Теперь этого
навеса нет, да и вход в подвал давно забран кирпичом и заштукатурен.
Но когда мне случается идти по Большому, я всегда вспоминаю детство.
Проспект тогда был неширок, бульвара еще не существовало, а перед
каждым домом зеленел свой сад, закрытый для посторонних. Сад же при
соборе был открыт для всех. Там всегда резвилось много детей. Резвился
и я, но никогда не подходил близко к тому навесу: своими резкими,
жесткими очертаниями он напоминал мне крылья той же самой летучей
мыши. Он как бы парил, высматривая, на кого бы броситься.
2. ПЕРВЫЙ ВЗГЛЯД ИЗ ОКНА
Первое впечатление о том, что я увидел из окна дома, связано с
первым четким воспоминанием об отце.
Очевидно, он в тот день вернулся с фронта, вернее, приехал домой
на побывку. Помню его загорелое худое лицо с выдающимися скулами, его
короткую стрижку "под бобрик", гимнастерку из мягкого темно-зеленого
сукна, высокие блестящие сапоги. Не помню, были в тот день на плечах
у него погоны или он уже снял их. Может, были, но полевые, неяркие,
потому я и не запомнил. На фотографии тех лет, хранящейся у меня среди
прочих документов, погоны у него полевые.
В гостиной несколько человек: мать, отец, бабушка и еще какие-то
люди, которых я не знаю. Все разговаривают. Рамы закрыты, но за окном
синее небо, ясный день. И здесь, в комнате, тоже светло и как-то
празднично. Отец стоит возле окна и беседует с высоким человеком (сам
отец небольшого роста), тоже в военной форме. Я сижу в полукресле
возле круглого столика, болтаю ногами и ем вкусное яблоко. Вернее, я
его еще только надкусил.
Вдруг отец подбегает ко мне и, крича: "Реквизиция продуктов!
Реквизиция продуктов!", выхватывает яблоко и мелкими шагами бежит к
буфету, потом -- к большому четырехугольному столу. Я бегу за ним с
плачем. Высокие его сапоги гулко стучат по паркету.
-- Сережа, зачем ты Вадьку дразнишь! -- с ласковым упреком
обращается мать к отцу.
Яблоко мне возвращено.
В это время женщина, стоящая у окна справа, произносит:
-- Смотрите, там немецкий аэроплан! Кажется, по нему стреляют.
Все подходят к окну. Разговаривают. Никаких выстрелов не слышно.
Голоса у всех спокойные. Отец берет меня на руки и говорит:
-- Ну, видишь аэроплан?
Что такое "аэроплан", я не знаю, но слово мне нравится. Продолжая
грызть яблоко, я смотрю на деревья бульвара, на дом напротив: он
облицован красивым глазурованным кирпичом желтоватого цвета. Потом
смотрю вниз направо -- и вижу белые квадраты панели, булыжник
мостовой, двух солдат в фуражках, женщину с плоской продовольственной
корзинкой; еще вижу большого белого неживого человека, стоящего на
круглых белых столбах. (Позже я буду знать, что это одна из статуй у
входа в кинематограф "Форум".) Смотрю еще правее -- и вижу двухэтажный
деревянный дом темно-красного цвета. Во всю его длину, между первым и
вторым этажом, тянется широкая белая с ржавыми подтеками вывеска, на
которой чернеют большие буквы. (Позднее я прочту: "БАЗАРЪ КРУЖЕВ.
ТЮЛЬ. ГИПЮРЪ. ВАЛАНСЬЕНЪ".)
-- Да ты на небо смотри! -- приказывает отец и поднимает меня еще
выше.
Над желтоватым домом вижу красную крышу, треугольники чердачных
окошечек. Чуть выше, левее продолговатой дымовой трубы, увенчавшей
самый гребень кровли, замечаю что-то вроде серого паучка. Или это
просто былинка здесь, на оконном стекле? Нет, это далеко, это не
здесь. Паучок тихо ползет по небу.
На этом воспоминание обрывается.
Так я и не узнал тогда, как выглядит аэроплан. Он летел слишком
высоко. А немецким он был едва ли. Насколько мне известно ныне из
книг, в первую мировую войну немцы до Петрограда не долетали. Но, быть
может, таких налетов ждали и опасались? Быть может, ходили какие-то
обывательские слухи, что такие налеты возможны? Или -- как знать --
женщина у окна просто пошутила, сказав, что самолет немецкий, а я не
понял интонации?
Что такое аэропланы, как они выглядят, я вскоре узнал по картинкам
в журналах и много позже увидал их воочию. И уж очень много позже
довелось мне повидать немецкие "хейнкели" и "мессершмитты" в нашем
небе, над нашим городом, над собой.
А с тех давних времен мне запомнился один небесный трофей:
железная стрела, которую отец привез с фронта в 1914 году, -- так мне
после пояснила мать. Стрела была сантиметров двадцать длины, довольно
массивная, и напоминала не то гигантское перо (не птичье, а
металлическое перо для вставочки, и притом нерасщепленное), не то
наконечник копья. Такие стрелы в самом начале первой мировой войны
германские авиаторы сбрасывали на наши войска; к счастью, потери от
этакого оружия были ничтожны.
Тупым концом этой стрелы я колол косточки от компота. Потом она
куда-то надолго исчезла. Затем вдруг вынырнула из всякого домашнего
хлама лет через двадцать, когда я был уже взрослым. Осознав ее
историческую ценность, я водрузил ее в своей комнатушке на ломберный
стол (письменного у меня тогда не имелось). Стол стоял впритык к окну,
и летом я клал стрелу на свои черновики, чтоб их не сдуло ветром.
Вернувшись домой в 1946 году, я уже не нашел ее. Стол в блокаду
сожгли, а стрела, очевидно в числе прочих ненужных и даже нужных
металлических предметов, была сдана в металлолом в начале войны на
нужды обороны. Кто знает, может, она вернулась в Германию, став
частицей корпуса авиабомбы.
Я давно живу не на Васильевском острове, а на Петроградской
стороне. Но тот дом, из окна которого я впервые увидал заоконный мир,
стоит, как прежде. Вид из него изменился: деревянного дома нет, там
теперь площадка перед перестроенным зданием кинотеатра. Гипсовых
статуй и колонн более не существует. И нет "Форума", а есть "Балтика".
А дом с желтовато-песочной облицовкой такой же, как в старину, И небо
над ним такое же, как тогда.
3. ЗОЛОТОЕ ЛИ ДЕТСТВО?
Как-то раз я спросил у одной художницы, почему это на полотнах
старых мастеров лица у детей такие взрослые. Мадонна или просто
какая-нибудь не божественная женщина держит на руках ребенка или ведет
его за ручку, телом он совсем маленький, а глаза смотрят серьезно, и
вообще нечто старообразное есть в его чертах. Для чего это овзросление
малюток в ущерб миловидности и привлекательности?
Художница ответила мне примерно так. Старые мастера и вообще
большие живописцы прошлого видели в младенце прежде всего человека.
Они, конечно, могли бы изобразить маленького счастливого бэби, уж на
это-то умения у них хватило бы. Но сквозь оболочку детскости они
прозревали в ребенке человека. То есть они видели в нем не просто
живое существо, которое в дальнейшем станет человеком, но УЖЕ
человека. Ведь главное в каждом малыше не то, что он ребенок, а то,
что он человеческий ребенок. И жизнь у него человеческая -- трудная,
сложная. Так что не стоит живописать его в виде глупенького
хорошенького открыточного пупсика с застывшей счастливой улыбкой.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг