но это почему-то не имело никакого значения), после чего сокрушили Россию
изнутри.
Tertio, большевики книгу не смогли уничтожить совершенно - то ли
потому, что рукописи не горят, то ли потому, что Бог поругаем не бывает.
Шпулину явилось в откровении, что текст Второго Тома тайно сохраняется -
возможно, частями или порциями, которые следует разыскать и соединить
вместе. Впрочем, наивероятнейшим было то, что всю книгу целиком краснопузые
прячут в каком-нибудь специальном застенке для особо опасной литературы.
И, наконец, quarto: смысл его, Шпулина, жизни - восстановить полноту
текста поэмы, вырвав из большевистских лап скрываемое ими сокровище.
Что будет дальше, Виталий Игнатьевич представлял себе смутно: знал
только, что всё немедленно станет чрезвычайно хорошо. Большевики кончатся,
Ленинград обратится в Санкт-Петербург, а из Финляндии приедет поезд, с
которого сойдёт Муся Кулешова, юная и цветущая, с банкой эйнемовского какао
в руках.
Патологическая природа этих откровений была вполне очевидна и самому
Шпулину, но его это почему-то ничуть не беспокоило. Здравый смысл он,
конечно, уважал, зато за своей верой знал Неодолимую Силу, в свете которой
здравый смысл меркнет, как свеча в свете солнца. Он был избранником;
истинная реальность открылась ему - и следовало не критиковать детали
откровения, а наилучшим образом исполнить то, что в откровении заповедано.
Благо, Неодолимая Сила снабдила его и подобающими для сего деяния
средствами.
Прежде всего, это касалось открывшейся у Виталия Игнатьевича
способности помнить абсолютно всё, когда-либо прочитанное или услышанное:
начиная с текста гоголевской поэмы (намертво отпечатавшегося у него в
памяти за те два дня), и кончая последней мелочью. Более того - через
некоторое время выяснилось, что ему совершенно не нужно понимать смысл
запоминаемого: он мог просмотреть за две-три минуты страниц пятьдесят
текста, а потом, на досуге, прочесть его прямо из головы.
Старенький доктор Карл Гоц, которому Шпулин на сей счёт доверился,
объяснил так - "Это, голубчик, у вас фотографическая память прорезалась.
Говорите, не врождённое? Может, в детстве было? Ну, значит, от большого
нервного потрясения случилось. Бывает так, хотя и редко. На моей памяти -
первый раз... Повезло вам редкостно. Вы уж, голубчик, Бога благодарите."
Шпулин воспринял совет совершенно серьёзно, так как хорошо знал, какой
именно благодарности требует от него Всевышний. И удвоил старания.
Меж тем, путь предстоял нелёгкий. Для начала нужно было выбраться из
пыльного провинциального Ташкента, причём не в родной Ленинград, а в
Москву: все важные дела делались именно там. Далее, следовало приобрести
солидное положение, а также официальное право заниматься русской
литературой. Лучше всего для этой цели подходила академическая карьера:
большевики почему-то уважали научные звания. Оная карьера, впрочем, должна
была послужить ступенькой к некоей иной работе - в том секретном месте, где
выдают спецпропуска в закрытые архивы. Это место ещё предстояло найти. И
вот уже там, в том секретном месте, можно было, наконец, начать поиски
святыни.
Тут могли помочь только контакты с советскими бонзами - в этом Шпулин
был уверен, зная устройство большевистского режима, равнодушного к чьим бы
то ни было законным правам, но угодливо склоняющегося перед телефонным
звонком, знакомством, и прочим, как выражались советские, "блатом".
Нечего и говорить, что для ветхого, доташкентского Шпулина, всё это
было совершенно невозможным и немыслимым. Однако, очень скоро выяснилось,
что десница Господня, если уж она кого касается, то меняется решительно
всё. Виталий Игнатьевич только поражался, как легко, оказывается, решаются
любые проблемы, если за них взяться с нужного конца. Главное - ничего не
бояться, ничем не гнушаться, и уметь наводить справки.
Страх у Шпулина в ту ташкентскую ночь совершенно атрофировался. С
брезгливостью было справиться сложнее, но её он научился сдерживать. Что
касается справок, то абсолютная память оказалась в таких делах абсолютно
бесценным даром.
* * *
Впоследствии Виталий Игнатьевич вспоминал это время как ряд ярких,
детально прорисованных (знаменитая шпулинская память никогда не подводила),
но совершенно абсурдных сцен.
Вот, например: Шпулин в офицерской столовой. Пресловутый черепаховый
супчик давать перестали, появилась ленд-лизовская тушёнка... Так-так, этого
зовут Гарик, это - Федор, этот - Витя, сын полковника Кротова, много пьёт,
с ним осторожнее... Карты, обычное развлечение русского офицерства, отчасти
роднящее его с русской интеллигенцией... Задняя комната. Заплёванный пол.
Поганое ведро в углу, накрытое деревянной крышкой. По маленькой. Просто
трефа. Сдающий. Падаю. Ложись. Пока постоим... В этой игре главное -
помнить расклады, несложный расчёт - и всё будет в порядке. Нам бы только
день простоять да ночь продержаться. Водка со сгущёнкой. Тысяча триста
вистов.
Низкий приятный баритон: "Хорошо вы ободрали этих обормотов. Вы мне
нравитесь, вы, кажется, интеллигентный человек... Давайте ко мне. Посидим,
распишем пульку?"
Картинка меняется на другую: он пьёт местное шампанское с парфюмерным
абрикосовым привкусом в обществе коренастого человека в галифе и
гимнастёрке. На столе - саксонский фарфор, тусклые серебряные подсвечники,
почерневший серебряный кофейник, янтарный мундштук с тусклым золотом на
ободке. В тазике с водой плавают перележавшие во льду дольки
консервированных ананасов. Виталий Игнатьевич вслух читает подходящее к
случаю стихотворение Северянина.
Человек в галифе смеётся здоровым рабоче-крестьянским смехом. Шпулину
хочется ударить его по губам, но он вместо этого выдавливает из себя
угодливый прихихик.
"Кажется, у вас есть голова на плечах", - удовлетворённо замечает
человек в галифе. "Вокруг меня идиоты и проходимцы. Будете при мне." В
конце фразы - точка, ответа не требуется. Всё же Шпулин кивает головой, и
удостаивается ответного кивка.
...Следующая картинка. Он на вокзале, в модном светлом костюме,
прогуливается по закрытой части платформы, просматривая горы багажа,
принадлежащего человеку в галифе. Молоденький солдатик тащит чёрный чемодан
с двумя ручками. Виталий Игнатьевич сверяется со списком (список,
разумеется, у него в голове). Всё правильно, это верблюжьи одеяла, а вот в
том сером кофре - трофейное белое платье без плеч, трофейное маленькое
чёрное платье (интересно, из сундука какой фрау его вытряхнул
солдат-освободитель?), невесомая перина, а под периной жестяные коробки с
одним сугубо местным продуктом, который тоже зачем-нибудь да пригодится...
Картинка съезжает вбок, чтобы уступить московскому пейзажу. Сгущается
вечер. Сначала загораются фары, затем уличные фонари, за ними - окна, а
светофоры горят всегда. "Вы точно решили, Шпулин? Нам нужны хорошие военные
переводчики. С вашими-то способностями... Ну, ну, вижу по глазам. Нет так
нет. Но мы не прощаемся?"
Шпулин деланно улыбается. В такие моменты он особенно остро ненавидит
большевиков.
...Маленький, смешной, страшный, как детский гробик, кабинет академика
Трошева. Седой старик смотрит на него с прищуром, как и следует смотреть на
очередную советскую сявку. "Так вы, говорите, Шекспир? И к чему вам тогда,
простите, русская литература? Впрочем, есть же связи... Скажите, вы
находите удачным аверкиевский перевод того места из Гамлета - ну, где the
time is out of joint?" "Не нахожу", - дерзит Шпулин, "как это у него там?
"Наше время сорвалось с петель, подлое коварство!.. О, лучше бы мне вовсе
не родиться" - дешёвая риторика, для девяноста пятого года уже поздновато.
Даже у Кроненберга лучше: "Ни слова боле: пала связь времен! Зачем же я
связать ее рожден?" По крайней мере, короче и точнее, а ведь это тысяча
восемьсот сорок четвёртый... Впрочем, у Ка Эр..." В выцветших глазах
профессора обозначается интерес. "Порвалась цепь времен; о, проклят жребий
мой! Зачем родился я на подвиг роковой!" - с ехидцей цитирует Виталий
Игнатьевич, пролистывая в памяти изящный томик сочинений великого князя.
"Очень похоже у Радловой: "Век вывихнут. О злобный жребий мой! Век вправить
должен я своей рукой..." "Гммм. Неплохо. Приходите завтра" - Трошин
демонстративно склоняется к разложенным на столе бумагам...
Наплывом ассоциация: Шпулин стоит на кафедре, рассуждая перед
студентами о символике образного ряда у Шекспира. "...Вывих может быть
только у человека. Время традиционно, с античности, представлялось в виде
старца, конкретнее - Сатурна, он же Хронос. Таким образом, вывихнута рука у
Хроноса. Вообще, базовые метафоры у Шекспира гораздо более зрительны,
материальны, чем хотелось бы нашим доморощенным эстетам..."
С первого ряда вспыхивают злым зелёным огнём глаза Инги. Она недавно
открыла для себя Бурлюка, Хлебникова и беспредметную метафору. Она
презирает этого рыжего доцента, который читает им английскую литературу.
Она ходит на все его лекции. После этой лекции она, наконец, скажет ему
всё, что думает о нём и о его понимании Шекспира...
Они встречаются каждый день. Сначала - прогулка: Инга любит вечернюю
Москву. Вот она смеётся, показывая ему советский уродец-новодел: дом с
огромными террасами а-ля Италия, какой она могла бы присниться гоголевскому
Поприщину. Впрочем, Гоголь любил Рим - но Рим настоящий. Здесь же, в лучшем
случае - Рим третий, то есть третьесортный... Террасы два на четыре метра
покрыты льдом. Ничего, голубка Эвридика, такова судьба русской культуры. И
живая ласточка упала на горячие снега. Ты помнишь, откуда?.. Инга
заговорщицки улыбается. В небе мелькает звезда.
...Из-под верблюжьего одеяла торчат голые коленки. "Ты маленькое
тёплое дерево, я засуху твою намочу", - Инга щекочет губами ухо, слова
проваливаются куда-то вниз, минуя сознание, не оставаясь в памяти надолго.
Не помнить. Стереть. Забыть.
...Стандартный советский кабинет. "Вы мне говорили насчёт военного
перевода..." Глаза человека за столом прищуриваются. "Разочаровались,
значит, в академической науке?" Правильный ответ - отрицательный. "Нет, не
разочаровался. Просто просиживать штаны на кафедре я могу и в свободное
время. Свободное от настоящей работы". "Хорошо. Идите. Мы с вами свяжемся."
Картинка меркнет...
Гоголевский бульвар. Памятник Гоголю работы Андреева, сливающийся с
тёмным фоном. Шпулин проходит мимо, не задерживаясь: завтра Учёный совет,
надо быть готовым ко всему.
Ещё несколько картинок вспыхивают и сгорают в голове. Задерживается
такая. Зелёная лампа, прозрачная стеклянная пепельница. Виталий Игнатьевич
где-то слышал, что все пепельницы такого вида делаются на каком-то гебешном
заводике. Они стеклянные, потому что Берия боится, что в пепельницу можно
встроить маленький звукозаписывающий аппарат. Видимо, такие уже есть. Какая
всё-таки гадость. Внутри пепельницы - одинокий окурок. Золотой ободок
вокруг фильтра. Запомнить марку - в шпулинском знаменитом портсигаре таких
нет... "Мы тут посоветовались с товарищами, и решили вас взять. На
пробу..." Сидящий за столом лыбится, бликуя золотыми зубами. Картинка
улетает в никуда.
...Консерватория. Девушка и альт. Немыслимо эротические движения
смычком. Альт послушно стонет и вскрикивает, как дорогая кокотка. Да,
всё-таки в академической музыке что-то есть...
...Ресторан. Невкусный шашлык, облитый ткемалевым соусом. Проклятая
кавказская кухня, насаждаемая кремлёвским горцем, успешно вытесняет русский
стол. Все уже изрядно пьяны. Молодой русист Пыжев пытается по памяти
воспроизвести что-то из Льва Николаевича. Шпулин машинально поправляет
цитату, потом вдруг задумывается, по какому изданию он это цитирует. За
десять секунд он успевает пролистать в голове все известные ему варианты
исходного текста. Хм, такого варианта нет. Услужливая память делает ещё
несколько оборотов, после чего выдаёт первоисточник: Вересаев. Из этого
следовало, что Пыжев самого Толстого не читал. Или, возможно, читал - но
уже после Вересаева. Виталий Игнатьевич наливает себе водки, отчётливо
понимая, что гуманитарная наука в этой стране заканчивается. Если они все
такие... Водка тёплая. Шпулин плачет.
...Раннее зимнее утро. Машина у подъезда.
* * *
Конечно, на самом-то деле всё это было совсем не так просто. На всякие
предварительные действия ушло года три, и столько же на саму карьеру. И то,
если бы не Неодолимая Сила и её помощь (которую Шпулин никогда не
переставал ощущать), он, наверное, бросил бы это занятие - до того оно
выглядело бесперспективным.
Задача стояла всё та же - найти Второй Том "Мёртвых душ". Логичнее
всего было бы предположить, что большевики попросту его уничтожили.
Неодолимая Сила, однако, настаивала, что книга не уничтожена, а именно
спрятана. Вопрос был в лишь том, как именно его прячут и где. Здесь были
два варианта. Либо Второй Том поэмы, вместе с прочими опасными для
большевиков бумагами, замурован в какую-нибудь бетонную стену (с них
станется). Этот вариант отпадал сразу, потому что делал текст недоступным,
а откровение бессмысленным. Либо он лежит в каком-нибудь архиве, и с ним
работают. Что могут делать коммуняки с текстов Второго Тома гоголевской
поэмы, Виталий Игнатьевич понять не мог. Наверное, что-нибудь мерзкое.
Неодолимая Сила на этот счёт ничего не говорила. Она хотела, чтобы Шпулин
искал - и нашёл.
Литературоведческое сообщество представляло из себя то самое, чего он
и ожидал - сборище несчастных, запуганных людей, больше всего на свете
опасавшихся ненароком не вписаться в роковые извивы Генеральной Линии
(Виталий Игнатьевич ощущал её почти физически - как холодную, скользкую,
ядовитую змею, главную противницу Неодолимой Силы, которой он служил).
Военные переводчики и разведаппарат были чуть более перспективны - но чутьё
подсказывало ему, что копать надо не здесь. Впрочем, беспокоиться было не о
чем: течение уже подхватило его и понесло вглубь. Он прошёл через две
проверки (первая из них восстановила настоящую фамилию и биографию его
отца, - жалкий улов, - а вот вторая обошлась ему в пару-тройку седых
волосков) и несколько задушевных бесед с гебистскими людознатцами,
пытавшимися распотрошить ему душу на предмет каких-нибудь следов
нелояльности. Подписал полагающееся количество бессмысленных бумажек: все
эти "спецпропуска" и "особые разрешения" выдавались в обмен на "подписки",
"личные заявления" и прочие клятвы на крови. "Хорошо, хоть на крест плевать
не заставляют" - думал Виталий Игнатьевич.
Пробравшись почти в самый центр паутины, Шпулин почувствовал что-то
вроде разочарования. Тайны, к которым он был допущен, оказались
однообразными, как дешёвые порнографические открытки для гимназистов. Он
сидел над бесконечными простынями секретных документов, а память послушно
наматывала на свои серые веретёна кудель разбойничьей шпионской цифири.
Это была нудная, изматывающая, и совершенно бессмысленная
деятельность. Но он терпел, потому что чувствовал: он находится где-то
близко.
Наконец, после ещё одного купания в жупеле и сере (на сей раз с ним
беседовали профессиональные психологи, так что пришлось жарко - спасибо
Неодолимой Силе, выручила, да и память не подвела, так что всё обошлось) он
был представлен полковнику с нежной фамилией Лизолькин, неофициальному
руководителю Комиссии по возвращению, она же - "Отдел 1-95".
* * *
- Ещё одно... - Лизолькин подошёл к окну, отодвинул зелёную штору.
Редкие московские огни вызывали в памяти стихи Лермонтова, и дальше по
ассоциации - известную поговорку "Москва - большая деревня" и бессмертное
"О Русь! О Rus!"
Этот гебун был ихней элитной породы - вежливое обращение, чистая речь,
длинные тонкие пальцы, правильно вырезанные ноздри. Глаза, правда,
выдавали.
- Насколько нам известно, вы начали вплотную заниматься русской
литературой классического периода четыре года назад. Есть основания
полагать, что интерес возник раньше. Возможно, во время войны. При обыске в
сорок четвёртом у вас нашли сочинения Достоевского и других русских
писателей прошлого века...
- Ну почему же прошлого, - Шпулин выудил из портсигара твёрдую белую
палочку. Протянул Лизолькину. Тот, не глядя, взял, посмотрев на Виталия
Игнатьевича с невольным уважением.
- Скажите честно, у вас там сколько сортов?
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг