Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
                                   Части                         Следующая
МИХАИЛ ХАРИТОНОВ

                               ЗИМЫ НЕ БУДЕТ

     Виталий Игнатьевич Шпулин ненавидел большевиков.
     Если кто-нибудь, кому  он  бы  доверял  абсолютно  (а  таких  людей  не
осталось, да и не могло  остаться  в  стране,  где  политический  донос  был
обыкновенным средством решения квартирного вопроса), спросил бы его, как  на
духу,  за  что  же  именно  он  их  так  ненавидит,  то  Шпулин,   наверное,
затруднился бы с ответом: столько всего  сразу  приходило  на  ум.  Пожалуй,
наиболее точным  (Шпулин  любил  точность  -  единственное  свойство  ума  и
характера, которое большевикам не удалось испоганить) было бы сказать так  -
"за порчу слов". Большевики уродовали  слова.  Начиная  с  имени  города  на
Неве, переназванного в честь бандитской клички одного из  ихних  вожаков,  и
кончая  фамилией  самого   Виталия   Игнатьевича:   в   суматохе   двадцатых
проницательный  отец  вовремя  сбегал  в  паспортный  стол,  где  и   сменил
вызывающе-поповское  "Гороблагодатский"  на  просторечное  "Шпулин".  Трудно
сказать, помогла ли эта наивная хитрость, или отцу просто повезло, но  когда
папины друзья, все эти  Воскресенские,  Рождественские,  Диалектовы,  начали
один за другим исчезать известно куда, папа преспокойнейшим образом  заседал
в Наркомпросе. Он  как-то  даже  выпустил  за  своей  подписью  статью,  где
позволил себе покритиковать -  за  эстетические  несовершенства  -  новейшее
произведение товарища Максима Горького. В день,  когда  статья  вышла,  маме
было плохо с сердцем. Для успокоения расстроенных нервов она  выпила  подряд
пять чашек горячего шоколада, тем самым окончательно истощив  сберегаемый  с
довоенной поры запасец эйнемовского  какао-порошка.  В  опустевшую  жестянку
положили  какие-то  маленькие  блестящие  гвоздики,  которые  папа   называл
"сапожными". Потом гвоздики тоже  кончились  (при  большевиках  всё  хорошее
когда-нибудь кончалось -  обычно  навсегда),  и  в  жестянке  стали  держать
замазку.  Замазка  скоро  засохла,  но  выбросить  хорошую  банку  рука   не
поднималась. С тех  самых  пор  красивое  иностранное  слово  "социализм"  у
маленького  Виталика  настойчиво  ассоциировалось  с  банкой,   на   которой
выписано  каллиграфическими  завитушками  "Фабрика  Эйнемъ",  а   внутри   -
присохшая к стенкам дрянь.
     При всём том Шпулин был совершенно равнодушен  к  вопросам  организации
хозяйственного  механизма,  и  не  видел  большой  разницы   между   частной
собственностью  на  средства  производства   и   общественно-государственным
способом  владения  оными.  Вообще,  насколько  он  знал  семейную  историю,
Гороблагодатские не имели никакого  отношения  к  буржуазному  классу  -  ну
разве что дядя, Аристарх Елизарович, имел какое-то "дело" в Кишинёве,  и  на
том "деле" совершенно разорился.
     Так что слово "производство" у Шпулина связывалось в  уме  с  какими-то
трубами, копотью и стихами Блока про жёлтые окна.  Впрочем,  маленький  опыт
соприкосновения с "производительными силами" у него всё же  был:  в  детстве
маленького Виталика водили на завод Лесснер - он  уж  не  помнил,  за  какой
надобностью.  Ничего  не  запомнилось,  кроме  звуков:  визг   механического
точила, хруст стружки под маленькими детскими  калошками,  да  ещё  какое-то
"тум, тум, тум" - и папино, на ухо: "Это, сынок, паровой молот".
     С тех пор Виталий Игнатьевич не бывал в местах, где  из  железа  делают
машины. Даже в тридцатые,  когда  молодой,  тощий,  заросший  рыжей  щетиной
шкраб  выступал  перед  рабочими  коллективами  с  лекциями  о  Шекспире   и
Кристофере Марло, он умудрился ни разу не зайти в  цех.  Кстати,  чудовищное
слово - "шкраб", сокращение от  "школьный  работник"  -  Виталий  Игнатьевич
воспринимал почти без  эмоций,  полагая,  что  подобная  мерзость  долго  не
протянет, и  сдохнет  сама.  В  отличие  от  живучих  уродцев  "Ленинграда",
"СССР", или, не к ночи будь помянута,  "ЧК".  Эти  косорылые  словечки  были
слеплены  с  большим  запасом  прочности.  Шпулин  чуял  за  ними   какую-то
отвратительную бесовскую живинку.
     Вообще-то  выступать  перед  рабочими  ему   нравилось.   Спервоначала,
конечно, странная большевистская блажь - сгонять пролетариат слушать  лекции
об искусстве - показалась Виталию Игнатьевичу типичнейшим  примером  метания
бисера перед свиньями. Но потом он убедился,  что  рабочие  слушают  хорошо,
глупых вопросов не задают, а главное - говорить можно о  чём  угодно.  Через
некоторое время Шпулин научился вообще  отключаться  от  происходящего:  всё
шло само, как та  самая  дубинушка  зелёная,  которой  полагалось  почему-то
"ухнуть". Жаль, что в юном  возрасте  Виталий  так  и  не  добился  от  папы
удовлетворительных разъяснений насчёт  дубинушки,  а  теперь  уже  и  поздно
было:  папа  успел  помереть,  от  банальной  инфлюэнцы,  у  большевиков   в
очередной раз кончились лекарства... Мама  на  похороны  не  пошла.  К  тому
времени она вбила себе в голову, что её муж виноват перед семьёй -  дескать,
в девятнадцатом году он так и не решился эмигрировать вместе с Кулешовыми.
     Кулешовых Шпулин помнил очень хорошо:  в  их  загородном  доме  мама  с
папой были "гостями  жданными,  желанными".  Так  говорила  бабушка  Вера  -
всплёскивая руками и порывисто обнимая молодую и красивую  маму.  Когда  это
было? Сырой весенний ветер дует  в  лицо,  выворачивая  из  сложной  маминой
причёски шляпку с ленточкой, небрежно приколотую шпилькой. Шляпка,  медленно
кувыркаясь, катится по воздуху, держа курс на  кусты  крыжовника.  Маленький
Виталик, морща лобик, соображает,  что  лучше  бы  шляпке  лететь  левее,  в
крапиву - тогда всё вместе сложилось бы в "метафору  социальных  отношений".
Откуда это? Ах, да:  про  социальные  отношения  разговор  был  вечером,  на
веранде, за чаем. Папа пытался раскурить сигару на ветру, получалось  плохо,
а в это время маленький господин Марк Иосифович Кулешов, смешно  подпрыгивая
и размахивая руками, цитирует Прудона про собственность  и  кражу,  а  потом
говорит о Петербурге. "Этот дивный город заброшен в дикие злые  пространства
России, как французская какая-нибудь галантерейная вещь - в крапиву".
     Шляпка всё же приземлилась  за  два  шага  до  переплетённых  зарослей,
шляпка благополучно спасена, и мама потом ходит в ней весь вечер,  загадочно
улыбаясь.
     Ах, когда же это было?  Память  вытягивает  из  своего  альбома  жаркий
полдень.  Маленькая  Муся  Кулешова   трогает   пальчиком   западающий   зуб
фортепьянной   клавиатуры,   вызывая   к   жизни   низкое    тягучее    "до"
субконтроктавы.  "Ду-у-у-у-у-у".  Бессмысленный  сладкий  звук  плывёт   над
садом.
     Цветут дикая мальва и желтые ирисы на болоте. Мяч улетел  за  изгородь.
Бабушка Вера принесла в сад ленивую серо-белую кошку.
     А вот и конец нежной дружбы: Муся на вокзале. Повзрослевшая,  стройная,
она  встаёт  на  цыпочки  и  целует  Виталия  в  рыжую  бровь.  "Едем  через
Финляндию" - говорит где-то за кадром невидимый глазу господин Кулешов.  "Мы
приедем, когда в России кончатся большевики" - шепчет  Муся,  и  целует  его
ещё раз, - по-настоящему, в губы, крепко...  Она  приедет,  шепчет  он,  она
приедет, когда кончатся большевики. Большевики кончатся,  она  приедет,  они
поженятся.
     Получилось как раз наоборот: всё кончилось, кроме большевиков.
     - ...и, таким образом, Шекспир - не только огромный шаг вперёд, но и  в
эстетическом плане не менее огромный шаг назад, по сравнению с тем,  к  чему
стремились ранние английские драматурги. У меня всё, - заканчивает Шпулин.
     Рабочие сидят, притихшие, с добродушными неумными  лицами.  Выскакивает
заведующий со своим обычным спичем:
     - Есть вопросы? Товарищи,  у  вас  есть  ещё  вопросы  к  лектору?  Нет
вопросов? Расходимся организованно! Организованно, товарищи, расходимся!
     Рабочие осторожно шевелятся, не поднимаясь с мест.  Заведующий  (Шпулин
никогда не мог запомнить, кто у них там  чем  заведует)  начинает  заполнять
подозрительного  вида  бумажки.  Большевики  откуда-то   прознали,   что   у
нормальных людей "всё делается  по  документам",  и  завели  себе  множество
липовых "документов" - каких-то  карточек,  корешков,  талончиков,  истёртых
тетрадочек, и от лишнего  крестика  в  грошовой  тетрадочке  могла  зависеть
чья-то жизнь. Поэтому Виталий Игнатьевич  всегда  следил,  чтобы  заведующий
обязательно проставил в  колонку  кривой  крестик,  означающий,  что  Шпулин
прочёл лекцию на тему "Английская буржуазная литуратура XIX века".  Положим,
Марло и Шекспир жили несколько раньше, но Шпулину и в голову  не  пришло  бы
что-нибудь поправлять: если большевикам хочется девятнадцатый,  пусть  будет
девятнадцатый.
     Потом его обычно кормили в столовой. Однажды, правда, налили  водки,  а
потом стали спрашивать, как он относится к советской власти. Но это  было  в
порядке вещей: большевики были просто не способны всё время сдерживать  свои
насекомьи инстинкты, и не пытаться время от времени вонзать жвалы  в  других
насекомых.
     Шпулин не обижался на такие вещи - его ненависть  ко  всему  советскому
была выше этого.


                                   * * *

     В школу он устроился перед самой войной. То есть -  после  нэпа,  угара
нэпа,  знакомства  со  Шкловским,  индустриализации,   статьи   о   временах
староанглийского  глагола  (Якобсон  напечатал  её  в  одном   из   пражских
сборников), ссоры со Шкловским, и начала несостоявшейся книги о  Марло,  так
и умершей в груде рукописей.
     В школе он неожиданно для самого себя  заженихался,  собираясь  связать
судьбу с молодой учительницей математики. Но вовремя оставил  затею:  девица
пила ситро огромными глотками, называла Шпулина "шпулькой",  не  знала,  кто
такой Иннокентий Анненский, визгливо хихикала во время интимных  таинств,  и
в довершение всего заразила его триппером.  Триппер  ему  вылечил  народными
средствами сосед, бывший красный  командир,  личность  по-своему  колоритная
("подобный человеческий тип мог бы заинтересовать Леонида Андреева",  обычно
думал про него Виталий Игнатьевич). Ощущение гадливости, правда, осталось.
     Потом была война,  эвакуация,  в  разваливающиеся  столыпины  на  сорок
человек или восемь  лошадей  набивали  по  восемьдесят  голов.  Впоследствие
Шпулин тщательно перебрал немногие оставшиеся  воспоминания  о  переезде,  и
вынужден был признать, что, судя по всему,  он  был  очень  плох,  поскольку
ничего толком не запомнил. Только то, что всё время хотелось пить. Или  хотя
бы вдохнуть свежего воздуха: нужду справлять приходилось в  углу  вагона,  и
внутри стоял густой смрад.
     В Ташкенте он чему-то учил толстых узбекских  детей.  Дети  учиться  не
умели и не хотели. Главное в жизни они знали и так: слово "бурсум"  -  рубль
по-узбекски, и ещё то, что русские легко отдают серёжки  и  золотые  колечки
за рис и хлопковое масло.
     Карточки  отоваривались  нерегулярно.  Шпулину,  правда,  повезло:   на
грязной ташкентской  улочке  он  встретил  человека  в  форме,  который  его
узнал - тот когда-то был рабочим, и слушал  его  лекции.  Теперь  он  то  ли
чем-то  командовал,  то  ли  даже  чем-то  заведовал.  Он  выписал   Виталию
Игнатьевичу постоянный пропуск  в  офицерскую  столовую,  где  без  карточек
давали бульон, сваренный из  местных  песчаных  черепах.  Жёсткое  черепашье
мясо невозможно было оторвать от кости зубами:  его  состругивали  ножом,  и
потом долго, усердно прожёвывали.
     Иногда,  редко,  удавалось  принести  что-нибудь  с  базара,  -  горсть
кишмиша (обычно с мусором, щедро всыпанным рукою декханина),  или  небольшую
дыню. Он так и не научился выбирать дыни, и ему  всегда  доставалась  зелень
или гниль.
     Но больше всего изводил  даже  не  постоянный  голод,  а  жара.  Шпулин
совершенно не умел переносить зной - но при  этом  работать  приходилось  на
самом припёке. Умные узбеки в такое время не трудились - как, впрочем,  и  в
любое  другое.  Зато  эвакуированным  приходилось  работать  за  троих:  все
отлично помнили о тетрадочках с  крестиками,  и  что  бывает  за  отсутствие
какого-нибудь крестика в чьей-нибудь тетрадочке.  Так  что  в  то  проклятое
время, когда подошвы редких  пешеходов  прилипали  к  мягкому  асфальту  или
утопали в горячей пыли, Виталий Игнатьевич, пошатываясь, брёл в дирекцию  за
какими-нибудь бессмысленными учебными планами.
     Особенно тяжело приходилось ночами.  Он  варился  в  собственном  поту,
засыпая только перед рассветом, - часа на два, на три. Помогал зелёный  чай,
ну и ещё чтение.  В  местной  библиотеке  он  обнаружил  россыпи  нетронутых
дореволюционных изданий, с ерами и ятями, похожими на  крохотные  могилки  с
крестиками  наверху.  Он  читал  Гоголя,   Достоевского,   Лескова.   Иногда
попадались  всякие  библиотечные  забавности:  какой-то  усердный   читатель
закрасил  внутренности  всех  буковок  "о"  в  начале  "Идиота",   а   сцена
"литературного   бала"   в   томе   "Бесов"   была   заложена   листком   из
гершензоновской брошюры  "Ключ  веры".  Шпулин  раз  двадцать  прочитал  эту
страничку и потом саму сцену, чувствуя, что сходит с ума.
     Он как раз принялся за перечитывание Гоголя, когда  кто-то  из  соседей
спохватился и донёс, что учитель читает по ночам.
     Чекисты были фронтовой  выучки:  молодые,  неопытные,  весёлые.  Четыре
зуба Шпулина остались на земляном полу сарайчика, где его допрашивали  -  на
скорую руку, перед отправкой в места  более  серьёзные.  Виталий  Игнатьевич
даже порадовался, что слаб здоровьем, и, скорее  всего,  настоящего  допроса
не выдержит. Тем не менее, конец  делу  вышел  необычайно  благоприятный:  в
сарайчик привезли каких-то бородатых узбеков, и  Шпулину  сказали  просто  -
"вали отсюда, понадобишься - вызовем".
     Первое, что он сделал, оказавшись у себя дома - не раздеваясь, пошёл  к
книжной полке, и взял томик "Мёртвых  душ".  Ему  не  хотелось  умирать,  не
перечитав напоследок "Мёртвые души".


                                   * * *

     За ним так и не пришли. Он неподвижно просидел на кровати два дня  -  с
синим томиком в руках.
     Потом встал. Посмотрел в окно. Вышел на  двор,  в  густую  южную  ночь.
Обильно помочился. Вернулся. Зажёг керосинку, поставил греться кастрюльку  с
водой. Нашёл  в  коробочке  из-под  гуталина  две  щепотки  заварки.  Сделал
зелёный чай.
     "...Хорошенький овал лица её  круглился",  -  шуршали  слова  в  голове
Виталия Игнатьевича, уставившегося в пиалу, где хороводились чаинки  -  "как
свеженькое яичко, и, подобно ему, белел какой-то прозрачной белизной,  когда
свежее, только что снесённое, оно держится  против  света  в  смуглых  руках
испытующей его ключницы и пропускает  сквозь  себя  лучи  сияющего  солнца".
"Моему охлаждённому взору" - бормотал он себе под нос, - "неприютно, мне  не
смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движенье в лице, смех  и
немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание  хранят  мои
недвижные уста. О моя юность!  о  моя  свежесть!"  Книга  лежала  у  него  в
голове, шелестя страницами.  "Счастлив  писатель,  который  мимо  характеров
скучных,   противных,   поражающих   печальной   своею    действительностью,
приближается к  характерам,  являющим  высокое  достоинство  человека..."  -
бежало под веками, а с другой страницы вдруг откликалось  эхом  -  "...среди
недумающих, весёлых,  беспечных  минут  сама  собою  вдруг  пронесётся  иная
чудная струя: ещё смех не успел  совершенно  сбежать  с  лица,  а  уже  стал
другим среди тех же людей, и уже  другим  светом  осветилось  лицо..."  -  и
Шпулин с замиранием сердца чувствовал, что это всё ему, всё  это  для  него,
что он становится другим, и в  этот  миг  книга  раскрылась  перед  ним  вся
целиком, разом,  как  бесконечная  сияющая  пропасть,  начиная  с  таракана,
выглядывающего как чернослив из  уголка  второй  страницы,  и  до  гремящего
воздуха в  последнем  абзаце.  За  каждым  словом  стояла  Неодолимая  Сила.
Гоголевская  Поэма  и  была   той   необгонимой   тройкой,   перед   которой
постораниваются, не могут не посторониться, другие народы и  государства.  В
том  числе,  конечно,  и  то,  которое  незаконно  заняло  место   настоящей
правильной России. Конь занёс  копыто,  и  только  глумливая  пустота  после
последней точки - там, где путь должен был вымостить Второй  Том,  -  мешала
ему опустить свой медный вес на пустую скорлупу совдепии...
     Шпулин выдернул из-под стола табуретку, положил на неё синий  томик,  и
неуклюже встал на колени.


                                   * * *

     Вера  -  точнее  говоря,  навязчивая  идея   -   Виталия   Игнатьевича,
обретённая  им  в   ту   жаркую   ташкентскую   ночь,   была   довольно-таки
оригинальной.
     Состояла она примерно в следующем. Primo, сочинение  Гоголя,  известное
как "Мёртвые Души", есть великая богооткровенная книга, сохраняющая  Россию,
Европу, и весь мир купно, действием заключённой в ней силы. Силу эту  Шпулин
воображал себе как волшебную воду, которая, как  известно,  бывает  живой  и
мёртвой. Первый том состоял из мёртвой воды, поэтому  и  назывался  "Мёртвые
Души". Второй том был, соответственно, водой живою.
     Secundo, первая книга  содержала  в  себе  силы,  позволяющие  выстоять
перед  лицом  внешнего  врага.  Большевики,  однако,  хитростью  и   обманом
уничтожили Второй Том (то, что это произошло в  тысяча  восемьсот  пятьдесят
втором году, когда никаких большевиков не было и в заводе, Шпулин помнил,  -

Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг