который не давался в руки Ридьку, потому что он не знал никаких заговоров.
Еще не вполне доверяя самому себе, Ридько решился дожидаться следующей ночи,
и когда она наступила, новый искатель кладов пошел на то же место - и опять
увидел он белый клубок, и опять две светлые точки как будто бросили на него
две искры; но вслед за тем снова все исчезло. Теперь не оставалось уже
Ридьку ни малейшего сомнения; он нетерпеливо ждал утра, чтоб объявить майору
о своем открытии. Майор удивился и обрадовался, что ему не нужно было
дальних исканий, когда клад у него был, так сказать, под рукою; но зная из
рассказов, что клад иногда является только по три ночи, не хотел он терять
времени и выпустить из рук предполагаемую находку. Посему он немедленно
созвал свой тайный совет, состоявший из капрала Федора Покутича и жида Ицки
Хопылевича; Ридько как человек, оказавший важную услугу и от которого нужно
было отобрать подробные справки об отыскиваемом кладе, также допущен был в
это совещание. Капрал предложил майору разбить клад с молитвой, по примеру
старухи нищей, о которой он рассказывал; но жид, с лукавою улыбкой, пожимая
плечами и потряхивая длинными кудрявыми своими пейсиками, заметил, что этим
средством много что добудешь один клад, а скорее отпугаешь все другие,
которые с того времени перестанут показываться искателю. Майор убедился этим
сильным доводом и счел за лучшее во всем положиться на жида. Хитрый Ицка
обещал научить майора какому-то заклинанию и для того, отведя его в сторону,
проговорил ему слов с десяток на неведомом языке; однако же майор ни за что
не хотел их вытвердить, потому что эти слова, как он весьма, основательно
думал, были еврейские и могли заключать в себе или богохуление, или заклятие
на душу говорящего их, - и, почему знать? может быть, формальную присягу
служить сатане верою и правдою! Несмотря на все убеждения и клятвы жида,
добрый Максим Кириллович остался тверд в своем упрямстве, и жид, за лишний
десяток ведер вина, уступленных ему майором, договорился твердить сам свое
заклинание в то время, когда майор станет бить по кладу. Сим окончилось
совещание.
Товарищи Ридька, завидуя новому любимцу их пана, хотели допытаться, чем
он вкрался в милость Максима Кирилловича. Подойдя на цыпочках и приложа ухо
к дверям, они жадно ловили каждое слово, сказанное в светлице май-оровой, и
узнали все дело почти с такою ж подробностию, как и мы теперь его знаем.
Любопытство и болтливость - два главнейшие порока слуг: в минуту вся дворня
Майорова узнала, что в саду их пана является клад и что в этот самый вечер
будут добывать его; и каждый из дворовых людей, от первого до последнего,
положил у себя на сердце тайком Прокрасться в сад и высматривать из-за
кустов и деревьев, что там будет делаться.
Целый день прошел в какой-то суматохе. Нетерпеливость и беспокойство
ясно выказывались на лице и в поступках майора; капрал беспрестанно бродил
то по двору, то по саду, то заглядывал в комнаты; жид, согнувшись и напустя
пейсики себе на лицо (может быть, для того, чтоб на лице его не могли
прочесть его мыслей), ровным и скорым шагом каждый час переходил то с
мельницы на господский двор, то с господского двора на мельницу; Ридько
суетился, чтобы придать себе больше важности в глазах своих товарищей, и не
отвечал на лукавые двусмысленные их вопросы; хлопцы переглядывались между
собою, перешептывались по углам, а остальная дворня любопытно
присматривалась ко всему, что делалось, и вслушивалась во все, что было
сказано. Одна Ганнуся ни о чем не знала и не примечала ничего: она, пожелав
доброго утра отцу своему, после завтрака села за работу в своей комнате,
которой окно было на проселочную дорогу к хутору Левчинского, задумалась о
нем, печалилась, что он долго не выздоравливал; игла быстро вертелась в
руках ее, работа, можно сказать, горела, часы летели, и милая девушка не
приметила, как время пронеслось до обеда; тем больше не приметила она, что
вокруг нее все было в каком-то суетливом волнении. Сердце молодой красавицы,
в минуты уединенной задумчивости, создает в самом себе мир отдельный, мир
фантазии: ему нет тогда дела до мира внешнего, вещественного.
Наступил вечер; когда стемнело на дворе, все дворовые люди Майоровы,
начиная от хлопцев до ринки, или коровницы, Гапки, тихонько забрались в
сад, залегли в разных местах, чтоб их не приметили, и, не смея переводить
дух в своих засадах, украдкой оттуда выглядывали. Около одиннадцати часов
ночи Ридько вбежал опрометью в комнату майора, где капрал и жид, чинно стоя
по углам и не сводя глаз с господина, ожидали условленной вести. Майор
вскочил с своего места, взял большую, тяжелую палку, которую капрал для него
приготовил, и скорым шагом отправился в сад; за ним, прихрамывая, но с
надлежащей вытяжкой, шел капрал; рядом с сим последним подбегал жид,
припрыгивая и твердя вполголоса: "Зух Раббин, Каин, Абель!" Ридько заключал
это ночное шествие, неся на плечах два большие порожние мешка. Майор
приостановился, увидя перед собою, шагах в двадцати, что-то белое,
свернувшееся в комок. Он осторожно занес палицу свою навзмашь, притая дух,
подкрался к белому привидению - и в тот миг, когда жид громко вскрикнул:
"Зух!", майор изо всей силы хлопнул... Пронзителъное, оглушающее "мяу!"
раздалось по саду вслед за ударом - и белый комок, не рассыпаясь серебряными
рублевиками, растянулся без жизни и движения. Домашняя челядь Майорова не
утерпела и сбежалась отовсюду из засад своих, услыша столь необыкновенный
крик; толстая, приземистая и плосколицая Гапка явилась туда из первых...
- Ох! горе мне бедной! Пан убил мою Малашку! - вскрикнула Гапка и
взвыла таким голосом, каким мать плачет по своей дочери.
- Кой черт! Что ты мелешь, старая дура? - торопливо и сердито
проговорил майор.
- Да, вам легко говорить! Пускай я мелю, пускай я старая дура; а бедную
мою Малашку ухохлили: уж ее теперь ничем не оживишь! - выкрикивала Гапка и
заголосила пуще прежнего.
- Да скажешь ли ты мне, - с нетерпением вскрикнул майор, схватя
коровницу за плечо и стряхнув ее изо всей силы,- какую Малашку?
- Какую? вестимо, что мою Малашку!.. Кто теперь будет у меня ловить
крыс, кто будет от них очищать ледник?..
- Провались ты, негодная дура, и с проклятою своею кошкой! - бранчивым
голосом сказал майор и резко махнул рукою по воздуху.
- Ох! горе мне, бедной сироте! - навзрыд твердила Гапка, припала к
земле, подняла убитую кошку и с вытьем понесла ее в свою хату.
Люди майоровы, каждый смеясь себе под нос, разбрелись по своим углам;
явно зубоскалить никто из них не смел: все знали, что рука их пана тяжела и
что гнев его, вспыхивая как порох, иногда и оставлял по себе такие же явные
следы, как это губительное вещество. На сей раз, однако же, для гнева
майорова довольно было и одной жертвы, т. е. кошки, которая жизнью
поплатилась за свой неумышленный обман; Ридько, столь же неумышленная
причина ее смерти, отделался одним страхом. Максим Кириллович скорее
прежнего пошел в свою комнату, заперся в ней и наедине переваривал свою
досаду, капрал, с горя от неудачи своего старого командира, к которому был
он искренне привязан, побрел в свою каморку и принялся за вечернюю порцию;
жид отправился в свой шинок, а Ридько, повеся нос, тихо поплелся на свой
ночлег. Там, укутав голову, чтоб не слышать злых насмешек, которыми его
осыпали товарищи, он шептал молитвы и поручал свою душу святым угодникам,
считая все случившееся с ним бесовским наваждением.
На другой день майор поздно вышел из своей комнаты; на лице его было
написано уныние, и на все вопросы Ганнуси об его здоровье отвечал он
отрывисто и неохотно. Заметно было, что он боялся или стыдился напоминания о
минувшей, ночи; усердный капрал прочел это в душе его и потому строго
подтвердил хлопцам и всем дворовым людям не разглашать ничего о том, что
было накануне, а более всего остерегаться, чтоб не промолвиться
как-нибудь об этом пере их господином. Все знали, что пан и капрал шутить не
любили, и тайна минувшей ночи замерла на болтливых языках домашней челяди. В
скромности жида капрал и без того был. уверен, ибо Ицка Хопылевич был
молчаливее рыбы, когда чувствовал, что на хранении тайны основывались для
него корыстные виды.
Новое лицо развлекло задумчивость майора и даже развеселило его. Это
был поручик Левчинский, выехавший в тот день впервые после болезни и
поспешивший изъявить благодарность свою Максиму Кирилловичу и милой его
дочери за оказанное ему участие. С ним приехал и Спирид Гордеевич, который
во все время болезни Левчинского принимал о нем отеческие попечения и
полюбил его как родного сына: это чувствование было ново для доброго
старика, потому что сам он не имел детей и, похоронив за три года перед тем
подругу преклонных своих лет, был совершенно одинок.
Ганнуся, услышав о приезде Левчинского, смутилась и не могла ни на что
решиться. Сердце влекло ее навстречу долгожданному гостю; но природная
стыдливость и привычная застенчивость малороссийской панны останавливали
милую девушку в ее комнате. И здесь ее состояние было почти лихорадочное: то
вдруг чувствовала она легкую дрожь, то жаркий румянец вспыхивал у нее в
щеках и даже пробегал по челу, высокая грудь ее волновалась, глаза
покрывались тонкою, теплою влагой... В таком состоянии борьбы провела она
более получаса, пока отец не кликнул ее из другой комнаты. Тогда, собрав всю
бодрость девического своего сердца, она вышла к гостям; но приближение и
первый звук голоса ее избавителя снова вызвали ту же краску на ее лице и тот
же легкий, электрический трепет по всему ее телу. Не скоро могла она прийти
в себя и отвечать полусловами на приветствия и выражения благодарности,
сказанные ей Левчинским, который, может быть, в душе своей был не более
спокоен, хотя, привыкнув во время службы к светскому обращению, более умел
владеть собою. Наконец, крупные слезы скатились с длинных черных ресниц
Ганнуси, и она облегчила свое сердце тем, что высказала с своей стороны
молодому поручику - правда, с крайним усилием и в несвязных словах -
благодарность свою за спасение ей жизни.
Когда холодный порядок разговора несколько восстановился и Максим
Кириллович завел с Левчинским речь о старых и новых служивых, о походах и
битвах, тогда Ганнуся, тихо сидевшая в отдалении с сложенными руками, по
обычаю малороссийских девиц, оправилась и начала дышать вольнее. Она
украдкою начала уже всматриваться в лицо своего избавителя, замечала каждую
его черту, каждое движение и часто, спустя голову, вылетавшими из уст ее
вздохами нагревала прелестную грудь свою.
За обедом Левчинскому случайно пришлось сидеть подле Ганнуси. Спирид
Гордеевич первый это заметил; и, понял ли сей сметливый старик зарождавшуюся
в молодых людях взаимную любовь или просто хотел над ними пошутить по
врожденной веселости малороссиян, он громко пожелал поручику с Анной
Максимовной сидеть чаще вместе, как пара голубков. Эта малороссийская
аллегория означала, что он желал их видеть четою молодых супругов. Глаза
поручика заблистали каким-то новым блеском, когда он поднял их на старого
своего друга, как будто бы с вопросом, сбыточное ли это желание, и тотчас
опустились на стол. Стыдливая соседка его зарделась, как юная роза от
первых, утренних лучей солнца, и казалось, искала глазами, нет ли какого
пятнышка на ее тарелке, а старый майор поморщился и старался переменить
разговор, по-видимому, не весьма для него приятный.
Впрочем, добрый Максим Кириллович уже и прежде искренне полюбил
поручика; а теперь, слушая жаркие его рассказы о военных делах и умные
суждения о разных предметах, еще более полюбил его и звал как можно чаще к
себе в дом, прибавляя, что он и дочь его всегда рады его видеть. С этих пор
Левчинский сделался почти ежедневным гостем майоровым. Часто случалось ему
быть глаз на глаз с милою Ганнусей; часто рука об руку прохаживались они по
саду и по окрестностям, и не раз поручик имел случай облегчить свое сердце
признанием в любви; но природная его скромность, недоверчивость к своим
достоинствам и горькое сознание бедности, которую б должна была делить с ним
будущая подруга его жизни, удерживали его и заставляли таить в душе то
чувство, которое он питал к дочери майоровой.
Миновал срок, выпрошенный евреем для чародейских его приготовлений, и
мало-помалу испарилась из головы майора досада от первой, неудачной его
попытки искании кладов. Мысль обогащения подспудными сокровищами опять в нем
пробудилась с новою силой. Тетрадь, заключающая в себе сказание о кладах, ни
на минуту не выходила из широкого кармана охотничьей майоровой куртки, хотя
Максим Кириллович давно уже знал наизуст все содержание любопытной сей
рукописи и мог пересказать все упомянутые в ней урочища с зарытыми в них
кладами гораздо безошибочнее, нежели сыновья его положение и богатство
разных европейских государств на экзамене из географии. Наконец, день
поисков был назначен. Еще до рассвета майор с капралом, евреем и Ридьком
отправились на двух повозках; но куда? Этого никто не знал. Ганнуся, с
восходом солнца встав с постели и не найдя отца своего дома, крайне
удивилась. Ей не показалось бы странным такое раннее отсутствие, если б это
было зимою: она знала, что в прежние годы отец ее никогда не упускал пороши,
и могла бы подумать, что старинная страсть снова им овладела; но тогда было
лето; куда же мог он уехать так рано, не сказав ей, да еще и с такою
необыкновенною свитой, как жид и капрал; ибо седой инвалид, за ранами, был
вовсе уволен от опустошительных набегов охотничьих. Целое утро Ганнуся
дожидалась отца своего - и все понапрасну. Левчинский приехал около полудня,
времени, в которое майор обыкновенно обедал; но хозяина еще не было. Ганнуся
не таила от поручика своего беспокойства: нежной дочери казалось, что с
отцом ее случилось какое-либо несчастие. Она поминутно выглядывала в окна,
выбегала на крыльцо, смотрела на все стороны; раз двадцать выходила она с
Левчинским на большую дорогу, расспрашивала на мельнице и у всех встречных,
не видел ли кто отца ее в этот день? Никто, однако ж, его не видел, никто не
знал, куда и зачем он отправился.
Солнце прокатилось по всему дневному пути своему, но встревоженная
девушка и не думала об обеде; гостю ее, принимавшему живейшее участие в ее
беспокойстве, также не приходила мысль о подкреплении себя пищею; и мог ли
молодой, влюбленный офицер думать о таких ничтожных, вещественных потребах,
когда он находился вместе с тою, которую любил, и притом должен был
стараться ее развлекать и успокаивать? Наконец, когда солнце уже стало
западать, вдруг пыль поднялась по дороге, послышался стук колес, и, спустя
несколько минут, две повозки поспешно въехали в ворота. Ганнуся полетела
птичкой навстречу отцу своему Погодя немного майор вошел в комнату. На лице
его написано было какое-то унылое раздумье. Поцеловав дочь свою, он
выговаривал ей слегка за ее напрасные тревоги и объявил, что, желая получше
узнать все свои поля, он ездил по разным урочищам и замечал рубежи своих
угодий; что с этого дня он должен несколько времени, и может быть целое
лето, употребить на сие хозяйственное обозрение; и что жид Ицка Хопы-левич
как человек, разумеющий отчасти землемерское дело, необходим ему при таких
разъездах.
Добрая девушка тотчас поверила отцу своему; но поручик хотя и ничего не
сказал, однако ж ясно видел, что для осмотра угодий не нужно было выезжать
майору до рассвета и что размежевание земель и означение рубежей не могло
производиться без наряжаемых на сей конец чиновников. Левчинский не имел
повода подозревать что-нибудь худое, но он успел уже отчасти узнать
простосердечие и крайнюю доверчивость майора, а слышав от него, что в этом
деле замешан был жид, он тотчас догадался, что здесь было не без обмана и
что хитрый еврей основывал корыстные свои виды на какой-либо слабости
майора. Для сего Левчинский твердо решился проникнуть в эту тайну, а до
времени молчать и не наводить никаких сомнений Максиму Кирилловичу.
Каждый день майор уезжал еще до зари, и каждое утро Левчинский являлся
у Ганнуси, чтобы развлекать ее в скучном ее одиночестве. Милая девушка уже
не была с ним застенчива и, успокоясь насчет отлучек отца своего, радостно
встречала молодого своего собеседника. Весело проводили они время в
разговорах, прогулках и других невинных занятиях; они еще не сказали друг
другу: "люблю!", но уже знали или, по крайней мере, понимали взаимные свои
чувствования. Скромные их удовольствия перерывались только возвращением
майора, который со дня на день становился мрачнее и задумчивее, как человек,
теряющий последнюю надежду. Это сокрушало бедную Ганнусю: она не могла
вообразить, что было причиною такой печали отца ее, и не смела спросить его
о том, ибо майор сделался крайне молчалив и даже угрюм. Этой перемены не
могла она приписывать неудовольствию на частые посещения Левчинского,
которому майор оказывал прежнюю приязнь и радушие; какая же грусть нарушала
спокойствие нежно любимого ею родителя? Она терялась в догадках и, наконец,
решилась поговорить об этом Левчинскому.
Поручик уверил ее, что принимал живейшее участие в ее родителе, и
обещал ей дознаться, какое несчастие грозило ему или какая печаль его
тревожила. Случай к тому скоро представился. Вечером, когда майор
возвратился, Левчинский, простясь с ним и с Ганнусей, велел подвести
верхового коня своего. Ридько, по рассчетливой угодливости, побежал на
конюшню; между тем поручик, сошед с крыльца, сказал, что хочет пройтись
пешком, и велел Ридьку вести лошадь вслед за ним. Когда они вышли за
деревню, поручик, дотоле молчавший, завел разговор с своим проводником.
- Пан твой очень печалится. Не от того ли, что у вас худы посевы и не
обещают хорошего урожая?
- О, нет, грешно сказать! Наши посевы хоть куда; и теперь, когда озимые
хлеба уже выколосились, можно ждать, что урожай будет на диво.
- Так, может быть, посторонние завладели какими-нибудь его землями? -
Оборони бог! у нас нет лихих соседей.
- О чем же он так грустит?
- Да так; видно, худой ветер подул... не все то говорится, что знается...
- Послушай, Ридько! вот тебе на водку. - При сих словах Левчинский
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг