всю задуманную нами программу.
Нужно было только поднять телегу, поставить нас на ноги, смыть с нас
где-нибудь у ручейка неприятную яичную слизь и посмотреть, что уцелело
после нашего крушения из вещей, взятых для дневного продовольствия нашей
многоличной группы.
Все это и было кое-как сделано. Меня и Роську вымыли у ручья, который
бежал под самым Селивановым лесом, и когда глаза мои раскрылись, то свет
мне показался очень невзрачным. Розовые платья девочек и мой новый бешмет
из голубого кашемира были никуда негодны: покрывшие их грязь и яйца совсем
их попортили и не могли быть отмыты без мыла, которого мы с собой не
захватили. Чугун и сковородка были расколоты, от тагана валялись одни
ножки, а от гитары Аполлинария остался один гриф с закрутившимися на нем
струнами. Хлеб и другая сухая провизия были в грязи. По меньшей мере нам
угрожал целоденный голод, если не считать ни во что других ужасов, которые
чувствовались во всем окружающем. В долине над ручьем свистел ветер, а
черный, еще не убранный зеленью лес шумел и зловеще махал на нас своими
прутьями.
Настроение духа во всех нас значительно понизилось, - особенно в
Роське, которая озябла и плакала. Но однако, мы все-таки решили вступить в
Селиваново царство, а дальше пусть будет что будет.
Во всяком случае одно и то же приключение без какой-нибудь перемены не
могло повториться.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Все перекрестились и начали входить в лес. Входили робко и
нерешительно, но каждый скрывал от других свою робость. Все только
уговаривались как можно чаще перекликаться. Но, впрочем, не оказалось и
большой нужды в перекличке, потому что никто далеко вглубь не ушел, все мы
как будто случайно беспрестанно скучивались к краю и тянулись веревочкой
вдоль опушки. Один Аполлинарий оказался смелее других и несколько углубился
в чащу: он заботился найти самое глухое и страшное место, где его
декламация могла бы произвести как можно более ужасное впечатление на
слушательниц; но зато, чуть только Аполлинарий скрылся из вида, лес вдруг
огласился его пронзительным, неистовым криком. Никто не мог себе
вообразить, какая опасность встретила Аполлинария, но все его покинули и
бросились бежать вон из леса на поляну, а потом, не оглядываясь, назад, -
дальше, по дороге к дому. Так бежали все Аннушки и все Моськи, а за ними,
продолжая кричать от страха, пронесся и сам педагог, а мы с маленьким
братом остались одни.
Из всей нашей компании не осталось никого: нас покинули не только все
люди, но бесчеловечному примеру людей последовала и лошадь. Перепуганная их
криком, она замотала головою и, повернув прочь от леса, помчалась домой,
разбросав по ямам и рытвинам все, что еще оставалось до сих пор в тележке.
Это было не отступление, а полное и самое позорное бегство, потому что
оно сопровождалось не только потерею обоза, но и утратою всего здравого
смысла, причем мы, дети, были кинуты на произвол судьбы.
Бог знает, что нам довелось бы испытать в нашем беспомощном сиротстве,
которое было тем опаснее, что мы одни дороги домой найти не могли и наша
обувь, состоявшая из мягких козловых башмачков на тонкой рантовой подшивке,
не представляла удобства для перехода в четыре версты по сырым тропинкам,
на которых еще во многих местах стояли холодные лужи. В довершение беды,
прежде чем мы с братом успели себе представить вполне весь ужас нашего
положения, по лесу что-то зарокотало, и потом с противоположной стороны от
ручья на нас дунуло и потянуло холодной влагой.
Мы поглядели за лощину и увидали, что с той стороны, куда лежит наш
путь и куда позорно бежала наша свита, неслась по небу огромная дождевая
туча с весенним дождем и с первым весенним громом, при котором молодые
девушки умываются с серебряной ложечки, чтобы самим стать белей серебра.
Видя себя в таком отчаянном положении, я готов был расплакаться, а мой
маленький брат уже плакал. Он весь посинел и дрожал от страха и холода и,
склонясь головою под кустик, жарко молился богу.
Бог, кажется, внял его детской мольбе, и нам было послано невидимое
спасение. В ту самую минуту, когда прогремел гром и мы теряли последнее
мужество, в лесу за кустами послышался треск, и из-за густых ветвей рослого
орешника выглянуло широкое лицо незнакомого нам мужика. Лицо это показалось
нам до такой степени страшным, что мы вскрикнули и стремглав бросились
бежать к ручью.
Не помня себя, мы перебежали лощину, кувырком слетели с мокрого,
осыпавшегося бережка и прямо очутились по пояс в мутной воде, между тем как
ноги наши до колен увязли в тине.
Бежать дальше не было никакой возможности. Ручей дальше был слишком
глубок для нашего маленького роста, и мы не могли надеяться перейти через
него, а притом по его струям теперь страшно сверкали зигзаги молнии - они
трепетали и вились, как огненные змеи, и точно прятались в прошлогодних
оставшихся водорослях.
Очутясь в воде, мы схватили друг друга за руки и стали в оцепенении, а
сверху на нас уже падали тяжелые капли полившего дождя. Но это оцепенение и
сохранило нас от большой опасности, которой мы никак бы не избежали, если
бы сделали еще хотя один шаг далее в воду.
Мы легко могли поскользнуться и упасть, но, к счастию, нас обвили две
черные жилистые руки - и тот самый мужик, который выглянул на нас страшно
из орешника, ласково проговорил:
- Эх вы, глупые ребятки, куда залезли!
И с этим он взял и понес нас через ручей.
Выйдя на другой берег, он опустил нас на землю, снял с себя
коротенькую свитку, которая была у него застегнута у ворота круглою медною
пуговкою, и обтер этою свиткою наши мокрые ноги.
Мы на него смотрели в это время совершенно потерянно и чувствовали
себя вполне в его власти, но - чудное дело - черты его лица в наших глазах
быстро изменялись. В них мы уже не только не видели ничего страшного, но,
напротив, лицо его нам казалось очень добрым и приятным.
Это был мужик плотный, коренастый, с проседью в голове и в усах, -
борода комком и тоже с проседью, глаза живые, быстрые и серьезные, но в
устах что-то близкое к улыбке.
Сняв с наших ног, насколько мог, грязь и тину полою своей свитки, он
даже совсем улыбнулся и опять заговорил:
- Вы того... ничего... не пужайтесь...
С этим он оглянулся по сторонам и продолжал:
- Ничего; сейчас большой дождь пройдет! (Он уже шел и тогда.) Вам,
ребятишки, пешком не дойти.
Мы в ответ ему только молча плакали.
- Ничего, ничего, не голосите, я вас донесу на себе! - заговорил он и
утер своею ладонью заплаканное лицо брата, отчего у того сейчас же
показались на лице грязные полосы.
- Вон ишь, какие мужичьи руки-то грязные, - сказал наш избавитель и
провел еще раз по лицу брата ладонью в другую сторону, - отчего грязь не
убавилась, а только получила растушовку в другую сторону.
- Вам не дойти... Я вас поведу... да, не дойти... и в грязи черевички
спадут [Башмаки - по-орловски черевички. (Примеч. авт.)].
- Умеете ли верхом ездить? - заговорил снова мужик.
Я взял смелость проронить слово и ответил:
- Умею.
- А умеешь, то и ладно! - молвил он и в одно мгновение вскинул меня
на одно плечо, а брата - на другое, велел нам взяться друг с другом руками
за его затылком, а сам покрыл нас своею свиткою, прижал к себе наши колена
и понес нас, скоро и широко шагая по грязи, которая быстро растворялась и
чавкала под его твердо ступавшими ногами, обутыми в большие лапти.
Мы сидели на его плечах, покрытые его свитою. Это, должно быть,
выходила пребольшая фигура, но нам было удобно: свита замокла от ливня и
залубенела так, что нам под нею и сухо и тепло было. Мы покачивались на
плечах нашего носильщика, как на верблюде, и скоро впали в какое-то
каталептическое состояние, а пришли в себя у родника, на своей усадьбе. Для
меня лично это был настоящий глубокий сон, из которого пробуждение
наступало не разом. Я помню, что нас разворачивал из свиты этот самый
мужик, которого теперь окружали все наши Аннушки, и все они вырывали нас у
него из рук и при этом самого его за что-то немилосердно бранили, и свитку
его, в которой мы были им так хорошо сбережены, бросили ему с величайшим
презрением на землю. Кроме того, ему еще угрожали приездом моего отца и
тем, что они сейчас сбегают на деревню, позовут с цепами баб и мужиков и
пустят на него собак.
Я решительно не понимал причины такой жестокой несправедливости, и это
было не удивительно, потому что дома у нас, вовсем господствовавшем теперь
временном правлении, был образован заговор, чтобы нам ничего не открывать о
том, кто был этот человек, которому мы были обязаны своим спасением.
- Ничем вы ему не обязаны, - говорили нам наши охранительницы, - а
напротив, это он-то все и наделал.
По этим словам я тотчас же догадался, что нас спас не кто иной, как
сам Селиван!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Оно так и было. На другой день, ввиду возвращения родителей, нам это
открыли и взяли с нас клятву, чтобы мы ни за что не говорили отцу и матери
о происшедшей с нами истории.
В те времена, когда водились крепостные люди, иногда случалось, что
помещичьи дети питали к крепостной прислуге самые нежные чувства и крепко
хранили их тайны. Так было и у нас. Мы даже покрывали, как умели, грехи и
проступки "своих людей" перед родителями. Такие отношения упоминаются во
многих произведениях, где описывается помещичий быт того времени. Что до
меня, то мне наша детская дружба с нашими бывшими крепостными до сих пор
составляет самое приятное и самое теплое воспоминание. Через них мы знали
все нужды и все заботы бедной жизни их родных и друзей на деревне и учились
жалеть народ. Но этот добрый народ, к сожалению, сам не всегда был
справедлив и иногда был способен для очень неважных причин бросить на
ближнего темную тень, не заботясь о том, какое это может иметь вредное
влияние. Так поступал "народ" и с Селиваном, об истинном характере и
правилах которого не хотели знать ничего основательного, но смело, не боясь
погрешить перед справедливостию, распространяли о нем слухи, сделавшие его
для всех пугалом. И, к удивлению, все, что о нем говорили, не только
казалось вероятным, но даже имело какие-то видимые признаки, по которым
приходилось думать, что Селиван в самом деле человек дурной и что вблизи
его уединенного жилища происходят страшные злодейства.
То же самое произошло и теперь, когда нас бранили те, на которых
состояла обязанность охранять нас: они не только взвалили всю вину на
Селивана, который спас нас от непогоды, но даже взвели на него новую
напасть. Аполлинарий и все Аннушки рассказали нам, что когда Аполлинарий
заметил в лесу хорошенький холм, с которого ему казалось удобно
декламировать, - он побежал к этому холму через лощинку, засыпанную
прошлогодним увядшим древесным листом, но здесь споткнулся на что-то
мягкое. Это "мягкое" повернулось под ногами Аполлинария и заставило его
упасть, а когда он стал вставать, то увидал, что это труп молодой
крестьянской женщины. Он рассмотрел, что труп был в чистом белом сарафане с
красным шитьем и... с перерезанным горлом, из которого лилась кровь...
От такой ужасной неожиданности, конечно, можно было и перепугаться и
закричать, - как он и сделал; но вот что было непонятно и удивительно:
Аполлинарий, как я рассказываю, был от всех других в отдалении и один
споткнулся о труп убитой, но все Аннушки и Роськи клялись и божились, что
они тоже видели убитую...
- Иначе, - говорили они, - мы разве бы так испугались?
И я о сю пору уверен, что они не лгали, что они были глубоко уверены в
том, что видели в Селивановой лесу убитую бабу в чистом крестьянском уборе
с красным шитьем и с перерезанным горлом, из которого струилась кровь...
Как это могло случиться?
Так как я пишу не вымысел, а то, что действительно было, то должен
здесь остановиться и примолвить, что случай этот так и остался навсегда
необъяснимым в доме нашем. Убитую и лежавшую, по словам Аполлинария, под
листом в ямке женщину не мог видеть никто, кроме Аполлинария, ибо никого,
кроме Аполлинария, здесь не было. Между тем все клялись, что все видели,
точно эта мертвая баба в одно мгновение ока проявилась на всех местах под
глазами у каждого. Кроме того, видел ли в действительности такую женщину и
Аполлинарий? Едва ли это было возможно, потому что дело это происходило в
самую росталь, когда еще и снег не везде стаял. Древесный лист лежал под
снегом с осени, а между тем Аполлинарий видел труп в чистом белом уборе с
шитьем, и кровь из раны еще струилась... Ничего такого в этом виде
положительного не могло быть, но между тем все крестились и клялись, что
видели бабу как раз так, как сказано. И все после боялись ночью спать, и
всем страшно было, точно все мы сделали преступление. Вскоре и я получил
убеждение, что мы с братом тоже видели зарезанную бабу. Тут у нас началась
всеобщая боязнь, окончившаяся тем, что все дело открылось родителям, а отец
написал письмо исправнику - и тот приезжал к нам с предлинной саблей и всех
расспрашивал по секрету в отцовском кабинете. Аполлинария исправник
призывал даже два раза и во второй раз делал ему такое сильное внушение,
что у того, когда он вышел, оба уха горели как в огне и из одного из них
даже шла кровь.
Это мы тоже все видели.
Но как бы то ни было, мы нашими россказнями причинили Селивану много
горя: его обыскивали, осматривали весь его лес и самого его содержали
долгое время под караулом, но ничего подозрительного у него не нашли, и
следов виденной нами убитой женщины тоже никаких не оказалось. Селиван
опять вернулся домой, но это ему не помогло в общественном мнении: все с
этих пор знали, что он несомненный, хотя и неуловимый злодей, и не хотели
иметь с ним ровно никакого дела. А меня, чтобы я не подвергался усиленному
воздействию поэтического элемента, отвезли в "благородный пансион", где я и
начал усвоивать себе общеобразовательные науки, в полной безмятежности,
вплоть до приближения рождественских праздников, когда мне настало время
ехать домой опять непременно мимо Селиванова двора и видеть в нем
собственными глазами большие страхи.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дурная репутация Селивана давала мне большой апломб между моими
пансионскими товарищами, с которыми я делился моими сведениями об этом
страшном человеке. Из всех моих пансионерских сверстников ни один еще не
переживал таких страшных ощущений, какими я мог похвастаться, и теперь,
когда мне опять предстояло проехать мимо Селивана, - к этому никто не
отнесся безучастно и равнодушно. Напротив, большинство товарищей меня
сожалели и прямо говорили, что они не хотели бы быть на моем месте, а два
или три смельчака мне завидовали и хвалились, что они бы очень хотели
встретиться лицом к лицу с Селиваном. Но двое из этих были записные
хвастунишки, а третий мог никого не бояться, потому что, по его словам, у
его бабушки в старинном веницейском кольце был "таусин-ный камень", с
которым к человеку "никакая беда неприступна" [Таусинный камень, или
таусень - светлый сафир о оттенком Павлиньего пера, в старину считался
спасительным талисманом. У Грозного был такой талисман тоже в кольце или,
по-старинному, в "напалке". "Напалка золотная жуковиною (перстнем), а в ней
камень таусень, а в том муть и как бы пузырина зрится". (Примеч. авт.)]. У
нас же в семье такой драгоценности не было, да и притом я должен был
совершить мое рождественское путешествие не на своих лошадях, а с тетушкою,
которая как раз перед святками продала дом в Орле и, получив за него
тридцать тысяч рублей, ехала к нам, чтобы там, в наших краях, купить давно
приторгованное для нее моим отцом имение.
К досаде моей, сборы тетушки целые два дня задерживались какими-то
важными деловыми обстоятельствами, и мы выехали из Орла как раз утром в
рождественский сочельник.
Ехали мы в просторной рогожной троечной кибитке с кучером Спиридоном и
молодым лакеем Борискою. В экипаже помещались тетушка, я, мой двоюродный
брат, маленькие кузины и няня - Любовь Тимофеевна.
На порядочных лошадях при хорошей дороге до нашей деревеньки от Орла
можно было доехать в пять или шесть часов. Мы приехали в Кромы в два часа и
остановились у знакомого купца, чтобы напиться чаю и покормить лошадей.
Такая остановка у нас была в обычае, да ее требовал и туалет моей маленькой
кузины, которую еще пеленали.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг