Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
час и в этом месте, и рассмеялись.
     И Мари спросила:
     - Хотите черешен? - и протянула горсть блестящих ягод.
     Рубан, чуть заметно прихрамывая на правую ногу,  подошел  еще  ближе  и
неожиданно для себе самого  наклонился,  и  губами  снял  ягоду  с  узенькой
девичьей ладони. И - застыл на миг, продлевая  касание,  продлевая  позу  со
склоненной  головой,  как  -  единственно  в  жизни,  -  перед   Александром
Благословенным, из собственных рук вручающим орден.
     В это мгновение, наверное, все и решилось для Рубана. Или чуть позже?
     Криницкий наказал  Мари  поехать  к  соседу  -  тот  безо  всяких  прав
захватил майорский луг. Просто  послал  гайдуков,  и  они  кийками  прогнали
криничковских косарей.
     Дмитрий  Алексеевич,  под  предлогом,  что  это   по   пути,   вызвался
сопровождать. Кажется, все обрадовались - управляющий, смышленый  и  лукавый
длинноусый хохол, кучер, Мари и, конечно, сам Рубан.
     Добирались в приличное,  предполуденное  время  за  полчаса  -  Мари  в
тарантасе, Дмитрий Алексеевич верхом.
     Господин Макашов оказался на крыльце, и Мари - соседи были  знакомы,  -
заговорила сразу, едва успев  поздороваться.  Рубан,  не  представленный,  в
невзрачной дорожной одежде, и рта не успел раскрыть, как Мари все  выпалила,
горячо, по-девчоночьи  -  и,  конечно  же,  получила  издевательски-вежливый
ответ Макашова, процеженный сквозь прокуренные  зубы:  ему,  Макашову,  мол,
доподлинно  известно  о  принадлежности  упомянутого  луга  жалованному  ему
имению, а посему гайдуки выполняли его законную волю, и  только  уважение  к
ранам господина Криницкого подвигнуло  его  ограничиться  изгнанием  косарей
без возбуждения требования  о  компенсации  ущерба.  Впрочем,  если  угодно,
пусть обратятся в губернский суд, конечно, если  господин  Криницкий  явится
туда самолично,  а  не  пошлет  опять  барышню  из  детской  или  случайного
поверенного.
     Тогда только, увидев, как вспыхнули щеки Мари, Рубан подался вперед  и,
все еще сохраняя сдержанность, порекомендовал Макашову не  только  проявлять
уважение к героям Отечественной, но и соблюдать законы Государевы и  обычаи,
принятые среди черниговского дворянства.
     - Я так и знал, - взвизгнул Макашов,  -  что  вы,  малороссцы,  станете
тыкать  вашими  мазепинскими  правами!  Ваш  холопский  народ  еще  учить  и
проучивать надо, пока станете на что приличное похожи!
     Полковник недобро сузил глаза и, выдержав паузу, шагнул вперед:
      - В губернский суд за своеволие  мы  пожаловаться  успеем.  А  за  все
прочее ответите Вы лично - мне, черниговскому дворянину, мне и моей сабле!
     Макашов вскочил и выкрикнул, багровея:
      - Угрожать? Мне? Камергеру императорского  двора?  Да  я  тебя  сейчас
высеку, как пса...
     Закончить обещание Макашов не  смог,  не  успел  -  свистнула  казацкая
нагайка, и наискосок по камергерской физиономии вспыхнул рубец.
     - Взять его!  Взять!  Засечь!  -  заорал  Макашов.  Гайдуки  -  двое  с
саблями, четверо с дубинами, - бросились к Рубану.
     Полковник  стремительно  повернулся,   нырнул   под   руку   ближайшему
вооруженному гайдуку и, перехватив на  взмахе  кисть,  толкнул  здоровенного
парубка под удар дубинки второго гайдука. Мгновение - двое, сшибясь,  еще  с
криком падали, - сабля завертелась в руке Дмитрия Алексеевича.
     На последующую сцену Мари лучше было не смотреть. Казалось,  что  Рубан
только чуть наклоняется из  стороны  в  сторону,  а  сабля  сама  свистит  и
описывает сверкающие полукружия, обрубая дубинки и рассекая лица и руки.
     Секунда? Две?  Три?  Четверо  -  на  земле,  двое,  обезоруженные  и  с
кровавыми порубами, отбегают  в  сторону,  остальные  -  неподвижны  и,  как
загипнотизированные, не шелохнутся.
     Чуть отставив вправо-вверх саблю в напряженной руке, Рубан поднялся  на
ступени и поддал острием Макашовский подбородок:
      - Ну что, великоросс, холопов твоих я пожалел - хохлы, и не  виноваты;
а тебя - не пожалею...
     - Господин... господин... - пролепетал Макашов. - Вы не можете...
     - Могу. Не будет тебе места на этой земле. И до  суда  -  не  доживешь.
Все, что можешь получить - право умереть с оружием в руке. Право  мужчины  и
дворянина - если, конечно, ты действительно дворянин...
     Как звук включился  -  сзади  заголосили  бабы,  сбегаясь  к  пораненым
гайдукам, зашумели мужики, и раздался ломкий голос Мари Криницкой:
      - Дмитрий  Алексеевич,  прошу   Вас,   отпустите   его.   Прошу   Вас.
Вернемся...
     Рубан еще секунду помедлил, с бретёрской проницательностью  вглядываясь
в лицо камергера, потом бросил сквозь зубы:
      - Бога благодари. И Ее. И знай: полковник Рубан тебе ничего больше  не
отпустит.
     Вытер лезвие о шелковую  Макашовскую  рубашку  -  и  сошел  с  крыльца.
Подошел, чуть прихрамывая, к  Мари,  взглянул  в  благодарные  и  испуганные
глаза и, чуть улыбаясь, подал левую руку:
      - Прошу  в  экипаж,  Мария  Васильевна.  Я  напугал  Вас?  Извините  -
погорячился.
     Выехали за ворота; кучер  хлестнул  -  и  лошади  резво  закопытили  по
мягкой, еще хранящей влагу дороге.
     - Не беспокойтесь, Мари, - сказал Рубан по-французски, -  больше  ваших
косарей не тронут.
     - Не  беспокойтесь?  Я  очень  опасаюсь,  что  Вы  можете   пострадать.
Макашова в округе все боятся.
     - Не посмеет. Слабак, - коротко бросил Дмитрий Алексеевич, умеряя  рысь
Гнедка, - а с гайдуками ничего не случится. Кости не рубил.
     С полверсты они молчали. А потом, также по-французски, Мари сказала:
      - Боже мой, так счастлива была бы я с  таким  отцом...  -  И  положила
прекрасную руку на край экипажа.
     Дмитрий Алексеевич, подав Гнедка поближе, накрыл ручку  своей  крепкой,
в рыжеватой поросли рукою и, поймав взгляд, ответил:
     - У Вас есть родной отец, Мари. А другое место в Вашем сердце  и  Вашей
жизни я буду счастлив занять...
     Еще два месяца Рубан еженедельно заезжал в Кринички, пока  не  уверовал
окончательно в возможность счастливой перемены в жизни, пока не  посватался,
не получил  отеческого  благословения  от  Василия  Василиевича,  ничуть  не
скрывающего свого облегчения, и - первого, решительного  и  нежного  поцелуя
от невесты.
     И вот сейчас...
     Дмитрий Алексеевич вернулся в усадьбу, тщательно  собрался  и  поскакал
знакомою наизусть дорожкой, сквозь лесок, в графский дом. Кому, как  не  его
сиятельству,  крестнику  и  кровнику,   спасенному   и   благодетелю,   быть
посаженным отцом на свадьбе?
     Да, генерал моложе его на двадцать лет с небольшим; и  что  с  того?  В
дружбе, равно и в любви, нет меры годам...
     Рубан въехал в  услужливо  распахнутые  ворота;  у.  крыльца  спешился,
бросил поводья конюху и взбежал по мраморным ступеням.
     В гостиной чуть задержался - пройти ли к кабинету или  подождать,  пока
мажордом вызовет; решив не  дожидаться  -  почти  по-свойски,  -  подошел  к
резной двери и троекратно постучал.
     Постучал, не зная, что с  этого  мгновения  начинается  самая  нелегкая
часть в его бурной, но в сущности пока прямой, как штык, судьбе.


                                  ГЛАВА 7

     Дмитрий Кобцевич опустил голову на руль  и  замер.  Очень  долго,  быть
может, всю предыдущую жизнь он пробегал, проскакивал мимо  действительной  -
если она и в самом деле существует такая,  действительная,  -  оценки  своих
поступков. С годами, с опытом, с расширением кругозора  стало  понятно,  что
правда - не одна, что есть несколько систем взглядов, по которым один и  тот
же  поступок  оказывается  подвигом  или  преступлением,  обыденностью   или
чрезвычайностью, жертвой или предательством. Один  и  тот  же.  Было  время,
когда истиной в последней инстанции казался марксистский (или  тот,  который
скрывался под названием марксистский) подход. Кто  не  с  нами,  тот  против
нас. Общее больше личного. Наше дело правое, победителей  не  судят.  И  так
далее. И в этой системе жить можно было просто и легко.
     Вступить в комсомол, потому что ты -  как  все,  ты  веришь  и  хочешь,
чтобы  наступило  светлое  будущее,  когда  все  поровну,   а   значит,   по
справедливости. Искренне возмущаешься на собрании, когда выясняется,  что  в
коллективе  есть  неправильно  понимающие,  которые  поступают,  исходя   из
своекорыстных интересов и ложных идеалов.
     На  какой-нибудь  районной  конференции  не   выдерживаешь   тягомотины
пережевывания одних и тех же слов, срываешься с места, режешь  если  не  всю
правду, то во всяком случае все, что  успел  заметить  несовпадающего  между
словами  и  делами  -  и  оказываешься  членом  пленума,  а  чуть  позже   -
освобожденным  секретарем.  За  принципиальность  платят,   и   этой   самой
принципиальности еще и не требуют.
     И скоро сам начинаешь и радоваться тому, что  твое  житейское  начинает
получаться как бы само собою, и  тосковать,  что  искренние  твои  порывы  и
устремления вязнут и глохнут, что никто не  спорит  и  не  противоречит,  но
дело происходит по иным  законам,  почти  ничего  не  сдвигается,  только  в
заоблачной выси, осиянной  буквами  "ЦК",  громыхает  и  произносится  нечто
по-прежнему эпохальное... Но задевающее и тебя, и окружение едва ли  больше,
чем гроза по телевизору.
     Потом однажды тебя вызывают в кабинет к Первому, и парочка  незнакомых,
подтянутых, очень доброжелательных  товарищей  начинает  перебирать  славные
вехи твоей биографии, внушая исподволь, но настойчиво, что с такими  данными
можно послужить по-настоящему делу партии (а  заодно  и  решить  ряд  личных
проблем),  и  сделать   это   можно   только   в   рядах   славных   органов
госбезопасности.
     И  Первый  подтверждает,  что  да,  сложилось  такое  мнение,  что   на
укрепление  важнейшего  инструмента   социалистического   государства   надо
рекомендовать именно тебя, как самого достойного.
     И все смотрят на тебя  так  требовательно  и  испытующе,  что  поневоле
кажется - вот он, тот миг, когда ты должен доказать делом  искренность  всех
предыдущих слов; так испытующе, что просто невозможно отказаться.
     И не отказываешься.
     Только сначала - училище, и там выясняется, что  у  тебя  первоклассные
способности и к стрельбе, и к рукопашному  бою,  и  владение  техникой  тебе
дается как никому... И стоит ли  удивляться,  что  из  училища  попадаешь  в
Москву, в нерекламируемый спецотряд? Не  на  хлебную  и  беззаботную  охрану
священных старцев, а в ту  самую  команду,  которой  выпадают  и  погони,  и
задержания,  и  выслеживание  своих  и  не  своих  граждан,  среди   которых
попадаются и очень ловкие...
     Спецкоманда - при Конторе, а посему  политзанятий,  промываний  мозгов,
особенно много.
     Но чем больше слов и  чем  подкованнее  "промывшики",  тем  верится  им
меньше, и чаще тянет к ребятам из шестого управления - почитать конфискат  и
послушать байки о закоренелых диссидентах.
     На  тридцатом  году  жизни,  почти   одновременно,   конфискат   бывший
выплескивается во все журналы и на книжные разделы и появляется  Машка...  С
Библией и скромным приданым, со страхом перед жизнью  и  подругой  Татьяной.
Появляется Вадим, которого в свое время водил а потом как-то  приручился,  и
сдружились, и даже с орлом Рубаном выручали его из житейских передряг.
     Нет, не перевербовывался ни в одну веру  Кобцевич,  не  принял  правыми
абсолютно ни соцев, ни демов, ни христиан. Но их  стало  уже  втрое  больше,
чем прежде, и все оказывались правы в чем-то; а самое главное -  появлялось,
предчувствовалось в душе  рождение  простого  вопроса  к  самому  себе:  что
дееши?
     Как сейчас: зачем выследил чужую жену?
     Не "права ли она", а именно - зачем выследил?
     А  часом  раньше  -  зачем  козырнул,  принял  к  исполнению  вроде  бы
естественные, логичные для слуги государства предписания, если не веришь  ни
в конечную правоту, ни в неправоту их? И еще - знаешь  ведь,  что  если  все
сделать по плану, быстро и решительно, без малейшей утечки информации, -  то
все получится, но ничем хорошим в конечном итоге не обернется?  Знаешь  -  и
что? Зачем, увидев собственными глазами, что Лешка - не его дитя, не  сказал
Машке ни слова, и если постарался отвадить Рубана от дома -  то  так,  чтобы
ничего не стало заметным? Не смирился - но и не восстал?
     И вообще, зачем продолжаешь который год работать, как будто  ничего  не
случилось, по странной какой-то инерции служить делу, в  которое  совсем  не
веришь, и бороться с людьми, делами,  идеями,  в  которые  не  веришь  тоже?
Должна же быть хоть одна опора, хоть одна истина, надежная  без  исключения,
истина навсегда? Во что превратился он сам?
     А может быть, за  всем  этим  двойным  и  тройным  маскарадом,  за  тем
обликом души, который он в себе  знает,  допускает  знать,  ворочается  иное
существо, тайный и грязный зверь?
     Кобцевич поднял голову, взглянул на часы и  на  окно.  Там  по-прежнему
горел слабый розовый свет,  да  по  занавеске  проплыла  неспешная  тень.  А
времени  -  немного.  "Окна",  во  время  которого  никто  не  заметит   его
отсутствия ни в управлении, ни в дежурке, ни дома,  оставалось  всего  минут
сорок. И это - на все, с учетом дорожной скользотищи.
     Дмитрий никогда не прокалывался; и теперь,  не  зная  еще,  что  именно
предпримет, он, как всегда, подстраховался.
     Быстро набрал домашний номер и, как мог  спокойно,  сказал  Маше,  что,
наверное, приедет ужинать через полчаса, если дела не задержат.
     Позвонил в дежурку - все нормально, а раз так, то  немного  задержится,
поужинает дома.
     И набрал третий номер -  телефона  в  двадцать  пятой  квартире.  Шесть
цифр; а перед седьмой - замер.
     Все дело - в ней. Но признаться в этом - страшно: Ни  советоваться,  ни
водку пьянствовать с Вадимом уже нет ни времени, ни желания. Да и  стоит  ли
сейчас всерьез раздумывать, хуже ли  и  насколько  хуже  всем  станет,  если
операции сработают и начнется откатка, большая откатка,  из  которой  далеко
не все выкарабкаются живыми и неискалеченными? Хотя, наверное,  предупредить
было бы честнее; и если вы, господа, чего-то и в  самом  деле  стоите,  если
часть народа за вас - тогда потягаемся, а история пусть рассудит. А то  ведь
исподтишка можно и голову Олоферну отрубить - а в равном бою  все  пошло  бы
иначе...
     Даже сейчас, уже почти  допустив  внутреннее  прозрение,  отгонял  его,
пытался - внутренне - откупиться соображением  о  долге  служебном  и  долге
историческом, пытался залить, замазать словесами светлеющее окно...
     Нет, на внешнем слое Кобцевич не скрывал ни от  себя,  ни  от  Машки  и
даже ни от  Рубана,  что  ему  нравится  эта  тонкая,  манерная,  злоязычная
змеюка. Сто лет знакомы; еще и женаты не были,  когда  Маша  привела  в  дом
подругу, состоящую,  по  тогдашнему  неумению  делать  макияж  и  отсутствию
приличной  одежды,  только  из  яркозеленых,  широко  расставленных  глаз  и
неприлично красивых ног.
     Машкину решимость Кобцевич оценил еще тогда. Вся Машка  в  этом:  сразу
сунуться под самую большую опасность, и если вдруг пронесет Господь, -  жить
чуть поспокойнее. Если же нет - развести  руками:  ну  вот,  мол,  я  так  и
знала, что плохо кончится. Такой вот ослик Иа, только  добрая  и  нежная,  и
домашняя - лучшей хозяйки, казалось, и не найти.  Если  бы  не  эта  мука  с
Лешкой...
     А тогда Кобцевич умилился, понял и пожалел Машу, но нечто  появилось  в
его отношениях с Татьяной, ставшей частой гостьей в  доме.  Тайное  нечто...
Вроде  оставались  с  Татьяной  приятелями,  только  осторожничал,  особенно
оказываясь наедине, в выборе тем для разговора,  и  все  реже  огрызался  на
шпильки. Потом Татьяна привела жениха, Сашку Рубана - вот,  мол,  привязался
мент, никак не отклеится, уже и переспала, думала -  отпадет,  так  нет  же.
Придется замуж выходить...
     Дмитрий видел, что больших радостей брак Татьяне не приносит;  видел  и
полуосознанно считал  -  хорошо,  так  и  должно  быть,  разве  Сашка  может
превосходить его? А Таня...
     Боже мой, сколько раз за  прошедшие  годы  она  дразнила,  едва  ли  не
соблазняла его, сколько раз ее недопустимо красивые ноги  оказывались  перед
ним обнаженными выше всякой меры... Разве что  с  недавних  пор  -  с  лета,
наверное, - Татьяне разонравилось его дразнить... Наверное, в  это  время  и
появился у нее Вадик. А прежде - сколько раз мог Дмитрий прижать к себе  это
змеистое, узкое тело, впиться в губы, подмять...
     Но все это  стало  бы  ее  победой.  Она  бы  не  отдавалась  -  брала,
прицепила бы Кобцевича, как очередную  побрякушку  на  гладкую  шею  -  быть
может, только затем, чтобы ощущать превосходство над всеми в этом доме.
     Как отодвигал Дмитрий осознание, что в эти минуты  в  самой  темной  (а
может, и самой настоящей?) глубине души у него  появилась  уверенность,  что
теперь-то роли переменились, и змеюка будет как о счастье умолять взять  ее,

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг