Иокл кивнул.
- Уж простите, что затащил вас сюда. Как еще доберешься? Я быстро.
Четыре года не был у дочки.- Иокл провел ладонью по камню.- Тянет.
Почувствовав, что Иокл разговаривается, Рервик молчал, боясь спугнуть.
- Меня год как выпустили, а все не смог. Пешком не дойти, а где птерик
взять? Таких, как я, сейчас в-о-он сколько. И всем что-нибудь нужно. Очень
мне повезло, что вам на болота понадобилось.
Собирался дождь. Срывались первые крупные капли.
- За тем холмиком дом у меня. Может, зайдем?
Пока добежали, промокли. Ступеньки крыльца подгнили, одна провалилась.
Через петли задвижки пропущен шнурок с большой пломбой. На пломбе витиеватый
вензель с загогулинами и хвостиками: КОС.
Иокл остановился в растерянности.
- Я и забыл про печать.
Андрис протянул руку через плечо Иокла, сорвал пломбу и положил в
карман.
В доме стоял кисловатый запах, было сыро. Иокл вдруг сделался
энергичным и деятельным. Смахнул пыль с лавки. Принес из сеней охапку дров,
потом вторую. Растопил печь. Поначалу она сильно дымила, но потом тяга
установилась и дым исчез. Сделалось тепло и уютно. Лехиянин сел на колоду у
печи и стал глядеть в полукруглый зев на ревущее пламя. Как-то незаметно
заговорил:
- Дом отец ставил. Да-а-авно было дело. Молодой Цесариум охотой
увлекался, велел специальный кураторий учинить. Как отец попал на эту
службу - не помню, да, пожалуй, и не знал никогда. Определили его
смотрителем болот, дали этот самый участок. Он как устроился, нас с матерью
перевез. Цесариум часто на болотах бывал, а весной на гон булунгу так
приезжал непременно. Нет-нет и на отцов участок попадет. А однажды к самому
дому подъехал.
Красавец, глаза ясные, ейл под ним - огонь красный. Рядом, стремя в
стремя, Катукара. За ним - Легба, Мутинга, Кунмангур.
Кругом егерей, охраны, косовцев - видимо-невидимо... Отец выскочил,
мундир застегивает, что сказать - не знает. Мы с матерью тоже онемели. А
Цесариум просто так говорит: "Ну, Асир Довид, что ж в дом не ведешь?" Отец
руками машет, проходите, мол, а слова вымолвить не может. Тут мать
опомнилась, бросилась на стол накрывать. В дом вошли только Болт, Катукара и
Легба. Что дальше было - память не держит. Все заслонила рука Катукары.
Мягкая, душистая - на моей щеке. Потом слышу, Цесариум хвалит мамину
стряпню, а отцу жмет руку и говорит что-то о честном труде и единстве в
борьбе или наоборот - о честной борьбе и единстве в труде.
И еще сказал: "Мы, надеюсь, не в последний раз у вас в гостях".
На следующий день во всех газетах была фотография: Цесариум пожимает
руку смотрителя болот. Отец много газет накупил.
Снимок на стенку повесил, в альбом вклеил. Всем дарил. Окружной
попечитель к нам приезжал, спрашивал, нет ли в чем нужды. Выдали отцу новые
сапоги, обещали сила молодого, сильного - объезжать участок, но отец
отказался - двух не прокормить, а своего старика не бросишь.
И стал он ждать, когда Цесариум опять приедет. Год прошел, другой. Отец
все помнил, рассказывал, показывал. Меня приучил - гордись, говорит, не
каждому в жизни такая честь, почет такой.
А что не едет, так времени у него в обрез, шутка ли - всем Лехом
управлять, во все вникать, все под присмотром держать.
Так время и- бежало. Мать схоронили, отец ослаб - скучал очень. Уж все
дела я стал делать. Каждую кочку знал, булунгу подкармливал, сухостой жег.
Жену я взял в помощь, да она после первых родов умерла... А за ней вскорости
и отец. Хотел здесь его похоронить, да в округе не велели. Нельзя, сказали,
человека, которому Цесариум руку жал, на болоте хоронить. И остались мы жить
с дочкой.
Иокл помолчал, поворошил угли в печке, отчего там-сям возникали новые
всплески пламени. Профиль его стал моложе, морщины разгладились. Андрис
терпеливо ждал.
- Красавицей она росла - в мать, только глаза голубые, в меня то есть.
Скучно ей было со мной, но виду не подавала. Весь день грибы собирает,
желтянку-ягоду, рыбу ловит. Все в доме на ней. А вечером любила, как мы вот
сейчас, у печки посидеть. Расскажи, бывало говорит, папа, как к деду Асиру
Цесариум с Катукарой приезжали. А я что вспомню, что придумаю, да не всякий
раз одинаково получается. То Катукара у меня в зеленом охотничьем костюме с
жемчужным шитьем, то в красном плаще и сапожках из узорчатой орнидиловой
кожи. То Цесариум пожимал деду руку, а то получалось, что обнимал за плечи.
Но всегда вспоминал, что обещали они снова у нас побывать. И такое было у
моей Илги желание увидеть Цесариума и Катукару, что и я стал ждать - а ну
как и вправду приедут. Когда узнали мы о смерти Катукары, Илга стала сама не
своя. Плакала очень. А время все бежало, Илга росла. И стали мы мечтать, как
Цесариум приедет к нам с дочкой, Салимой.
И будто она, Салима, с Илгой подружится, и возьмет нас Цесариум в
столицу. Детский разговор, скажете? Да, а я уже видел себя важной шишкой в
куратсрии охоты, а Илгу - невестой гвардейца из отряда Верных.
И вот, представьте, весной, за неделю до гона булунгу, появились на
нашем участке люди. Человек восемь. Молодые, но серьезные, молчуны. У кого
на рукавах значки с буквами, как на той печати, что в кармане у вас.
Кураторий Обеспечения Свободы. Другие - в мундирах Верных. На поляне, где
птерик, поставили палатки. Посреди - шатер. Синий, высокий. Что внутри - не
знаю, все в ящиках таскали, потом ящики эти вынесли и за нашим домом
сложили. Начальник их, молодой совсем, чуть постарше Илги, у нас поселился.
Важный был - не подступись. Ни слова мы от него не слышали целыми днями.
Смотрел я на них, на шатер и понял - теперь скоро. Дождались, кажется.
Осмелел я и прямо спросил своего постояльца: так, мол, и так, можно ли
надеяться? И про отца рассказал. Он посмотрел на меня сверху - будто только
заметил, губы тонкие изогнул и сказал: "Кто знает, кто знает". И вдруг
как-то утром они забегали, начали палатки сворачивать. Я вышел, а они уже за
шатер принялись. Тут Илга меня в дом зовет и показывает на стол. А там -
развернутая газета с фотографией. Цесариум пожимает руку старому Ухлакану -
смотрителю соседнего участка. Вот и все, думаю, когда теперь наша мечта
сбудется? В это время входит начальник. На нас не смотрит, берет свой пояс,
сумку - и к двери. Илга моя вслед ему глядит - уедут, и снова тоска
болотная, одни грибы да отцовы байки. А он с порога возьми да обернись.
Взгляд ее перехватил. Подошел. Палец длинный, тонкий протянул.
По щеке провел, вниз, по шее и как рванет рубашку - до пояса
располосовал. Илга только руки к горлу - задохнулась. Я захрипел от страха,
от неожиданности. Он тут только про меня вспомнил и, не оборачиваясь,
спокойно так: "Вон отсюда". И ладони ей на грудь. Она словно очнулась,
подалась назад. Он - к ней, руку тянет, и она в эту руку зубами... Про себя
плохо помню. Дернулся я к нему и сразу два удара получил - в горло и сюда,
видно, коленом. В себя пришел - Илга лежит на полу, а он носком сапога ей
под подол и говорит: "Я тебя не трону, и ты всю жизнь об этом жалеть
будешь".
А потом громче: "Эй, там!" И вошедшему: "Всех сюда. Она ваша. И если
кто побрезгует, пусть на себя пеняет".
Лехиянин снова умолк. На этот раз пауза длилась дольше. Он бросил
кочергу, походил по комнате, остановился у окна. Глядя в него, он и закончил
свой рассказ.
- Меня двое держали, а чтоб не кричал - веревкой сдавили горло. Илга
сначала плакала, потом только меня звала. Папа, папа, папа, папа. Потом
замолчала. Пока не стемнело, я с ней рядом сидел, не отходил. Потом лампу
зажег. Вернулся, протянул руку - подушку поправить, а она - ой, простите
меня, пожалуйста, пожалуйста, не надо, не зовите их, я все сделаю, как вы
хотите, пожалуйста, не зовите... Под утро Илга умерла. Так все время и
бормотала: пожалуйста, не зовите, пожалуйста, не зовите, пожалуйста... Здесь
и похоронил ее. И написал письмо самому Цесариуму. Так и так. Приложил
фотографию из газеты - может, подумал, вспомнит. Рассказал, как мы с Илгой
его ждали и как жаль, что на этот раз он охотился на соседнем участке. И
попросил: может быть, приедет он взглянуть на могилку моей Илги, раз уж так
получилось, что не дождалась она счастья увидеть Цесариума при жизни.
А потом пришли такие же молодые и серьезные и меня взяли.
Правда, я везучий - пяти лет не прошло, вышел. А теперь вот и здесь
побывать довелось, спасибо вам. Повидать бы еще Цесариума - да где там!
Разве его найдешь.
Иокл попросил высадить его у стадиона и сразу исчез в щели между
домами. Андрис оставил птерик на площади и решил дождаться обещанных Довидом
огней. Внимание толпы делилось между финишем бега на коленях и прыгунами
через кольца. Рервик двинулся наугад и оказался у длинной дорожки.
Полноватый мальчишка шел довольно резво, мелко перебирая загорелыми бедрами.
Но уже у самой черты каким-то нелепым витиеватым прыжком его обогнал
сухопарый мужчина с седым ежиком, показавший, как утверждало табло, лучшее
время дня. Андрис рассеянно огляделся и сразу увидел ее. Тот же
смугло-угловатый профиль, те же резкие жесты худых рук.. Живые черные глаза
смотрят вверх, в лицо собеседницы. И Андрис вздрагивает вторично:
медно-рыжий всполох на голове и веснушки без конца и без края - такое не
повторяется дважды. Марья.
Рервик бормотал извинения и шаг за шагом приближался к собеседницам.
Но, подойдя, испытал легкое разочарование: смуглую незнакомку, почтительно
держа за локоть, уводил сутулый, похожий на стручок человечек в узкой
зеленой куртке.
Рервик лишь растерянно посмотрел им вслед. Марья легко рассмеялась.
- Чему радуешься, злая женщина! Я должен ее изловить, она нужна мне.-
Андрис не выдержал и тоже рассмеялся.- Ну, здравствуй!
Она на миг прильнула к нему, отпрянула и заговорила по обыкновению
быстро:
- Не отчаивайся, милый, она сама тебя найдет. Екатерина только о тебе и
расспрашивала. Видно, ты ей чем-то интересен. Врожденный дефект вкуса, я
думаю. Признаюсь, я не скрыла от нее, что страдаю тем же. Хотя, что тебе до
моих страданий! Я длинная, рыжая и зубы у меня как у Щелкунчика. А тебе
подавай жгучих брюнеток с изумрудными браслетами на нервных руках, и чтоб
глаза - как блюдца, ресницы - как у теленка, губы - как эти...
- Лепестки роз?
- Именно. Хотя у Екатерины они скорее похожи на двух змеек. Щеки -
как...
- Нежные персики?
- Снегири, я хотела сказать.
- Фауна против флоры. Так ее имя - Екатерина?
- Екатерина Платиня. Кроме имени, я о ней ничего не знаю. Мне только
показалось, что под этим веселым возбуждением она прячет... - Марья - такое
бывало не раз и всегда заставало Андриса врасплох - резко изменила тон.
Теперь она говорила тихо и немного в сторону.
- Утром я два часа ждала Велько в гримерной. Там была молодая женщина.
Тихая такая. Эва. Ты ее знаешь?
- Не помню.
- Мы стали разговаривать. Так, пустяки. Веселый у вас праздник, сказала
я. Да, веселый, сказала она. И погода подходящая. Да, в эту пору редко идет
дождь. Я впервые на Лехе, сказала я. Да, теперь многие приезжают, сказала
она. Такой вот разговор у нас шел. И вдруг мне, совершенно чужому человеку,
она рассказывает...
Неловко, конечно, но я незаметно включила диктофон. То, что сделали с
Эвой... Мне кажется, они так жадно ликуют, чтобы забыть.
Но почему она мне все это рассказала?
Перед Рервиком встали тихие глаза Иокла.
- Может быть, как раз потому, что мы чужие. Мы скоро уедем. А говорить
о своей боли таким же, как они сами? Едва ли кто будет слушать. Они
опустошены. Они очерствели. Они стали жестокими.
- Эва была художницей, муж - журналистом. Что-то в его статье
проскользнуло лестное о Земле. Ему бы покаяться, а он в панике скрылся.
Незадолго до этого за похожую провинность взяли его друга, тоже газетчика.
Эва получила записку - не ищи, жди. А потом... Я тебе дам кристалл.- Марья
встряхнула головой.Ну ладно, скажи, наконец.
- Что?
- Что ты безумно скучал без меня.
- Я безумно скучал.
- О!
- Я измучился от тоски.
- Неплохо. Продолжай.
- Терзался, не находил себе места, страдал от бессонницы, терял в весе,
выплакал все глаза...
- Браво! Достаточно. Посмотри туда.
Тьма охватила стадион внезапно. И почти сразу в толпе начали вспыхивать
свечи. На глазах рождалось огненное кружево. Оно двигалось, дышало. Оно
жило.
- Надеюсь, Велько догадался снарядить оператора все это снять,- сказал
Андрис.
- Съемка будет на главной площади, где фейерверк. Сейчас все пойдут
туда.
К свечам прибавились факелы, фонари, горящие плошки, вспыхивали пучки
соломы, воздетые на рогульки.
- "Я окружен огнем кольцеобразным, он близится, я к смерти
присужден..." - с неожиданным пафосом произнес Андрис.
Марья насторожилась.
- Ты заболел, дорогой? - участливо спросила она.
- "За то, что я родился безобразным, за то, что я зловещий скорпион",-
продолжал режиссер не столь уверенно.
- Ай-яй-яй. Никак, стихи. Ты забыл трагические события своей юности.
По-моему, тебе надо отвлечься. Я, кстати, проголодалась, а ты?
- Что? Ах да, конечно. С утра ничего не ел.
- Господи! Так пойдем немедленно.
Сквозь огненную толпу они двинулись к таверне "Сигнал Им".
А я спешу, пока не позабыл, сообщить, о какой трагедии юношеских дней
Андриса говорила Марья Лааксо. Для чего открываю второе по счету
отступление
Нежный профиль Анны захватил Андриса врасплох. Он приехал на ферму к
отцу, шумно отмечавшему сорок пятый день рождения.
Расслабленный долгим застольем, плясками и хохотом над раблезианскими
анекдотами, кои обильно поставлял Филипп (новый сосед отца, в прошлом генный
архитектор, а ныне театровед), Рервик скучал, пока не обнаружил рядом с
собой эфирное создание, одетое в голубой дым. Оно не смеялось.
- Ты почему не смеешься? - требовательно спросил Андрис.
- Ах,- пропело создание,- папины шутки... Я нахожу их...
Тогда-то Рервик и увидел этот профиль - восхитительная линия
подбородка, трогательная шея, теплый розовый румянец.
Зрелище подействовало на него как добрый удар свинцовой трубой.
Погрузило в туман. Лишило бдительности. Не будь это так, уже первая прогулка
с Анной насторожила бы Андриса. Они ушли с пирушки, и Рервик повел ее к дому
Филиппа кружной дорогой вдоль ручья. Глубокая сосредоточенность на мысли,
обнять ли Анну за талию или ограничиться плечами, не позволила Андрису
вникнуть в ее слова. А говорила она вот что: "Тихая ночь в жемчуг росы
нарядилась, вот одинокая звездочка с неба скатилась..."
- Тебе нравится? - спросила она.
- А? Что? О, конечно. Изумительно! - Он решил остановиться на талии.
Анна меж тем гнула свое. Она бормотала о зеркале дремлющих вод, лепете
сонных листьев и бледных янтарях нежно-палевой зари.
Уже у самого бунгало Филиппа Рервик приступил к делу. Когда ладонь его
легла на теплое девичье бедро, Анна обратила к юноше прекрасные свои глаза и
печально прошептала: "Она идет в лиловый домик, задумавшийся над рекой. Ее
душа теперь в истоме, в ее лице теперь покой".
Андрис в ужасе бежал.
Любому, даже весьма недалекому молодому человеку этого оказалось бы
достаточно. Но вспомним об ударе трубой, тумане и прочем. Андрис поселился у
отца и стал каждый, или, как писали классики, всякий день бывать у Анны.
Неделю за неделей проводил Рервик в обществе аукающих зябликов среди
шуршащих камышей, тенистых дубрав и спящих купав. Наконец он совершенно
одурел.
- Это излечимо? - спросил Андрис своего друга Велько, когда тот,
соскучившись, приехал повидаться.- Скоро осень, может быть, смена погоды
поможет?
- И не надейся,- авторитетно сказал Вуйчич.- Осень для них самый
благоприятный сезон. Что-то в воздухе, вероятно. Я знаю это из хорошо
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг