Григорий Петрович Данилевский
Божьи дети
В некотором царстве, в некотором государстве, - сказал один из наших
собеседников - жил счастливый человек. Он обладал отличным здоровьем, был
средних лет, весьма умен, образован, а главное - богат. Свое богатство он
нажил собственным трудом, уменьем и бережливостью. Это богатство вскоре
стало громадным. Посторонние и даже близкие к этому человеку люди знали, что
все его обширные, торговые и заводские дела идут необыкновенно успешно, но и
не подозревали обширности его богатства, хотя в шутку между собою и называли
его "индийский Набоб".
Набоб был холост и, как большая часть людей, вышедших из ничтожества,
без рода и племени. Никто не знал его семьи; никто на его званых обедах и
вечерах, которые он изредка давал своему кругу, не слышал от него о его отце
и матери, а на шуточные замечания близких: "вам пора бы в такой роскоши, в
таких палатах - завестись хозяйкой", он отвечал: "вот еще подожду... не все
кончено... дела на всех парах... и какие дела! успокоюсь, - тогда!" - "Не
все кончено!" улыбались про себя приятели: "это - ловится еще миллиончик! у
богача желаниям нет конца, их конец - одна могила!"
Набоб, однако же, задумал увенчать созидаемое им сокровище земных благ.
Он затеял себе устроить уединенный, для одного его доступный приют
отдохновения от ежедневных, неустанных, сверх-человеческих трудов на пользу
начатой им исполинской наживы.
Это задуманное "тихое пристанище" была загородная, не вдали от столицы,
где жил Набоб, укромная дача. Решено, сделано. Среди дремучего леса, между
гор и скал, в часе езды от шумного, торгового города, был куплен и расчищен
небольшой участок земли, в версте от станции железной дороги. Путники,
едущие из столицы на простор провинций, в глушь полей и деревень, не
подозревали, что за гребнем елового бора, у одной из подгородных станций,
скрывался очаровательный домик столичного Набоба. Здесь было все, чтобы
успокоить и понежить усталый дух и тело делового хозяина, чтобы никто его
здесь не потревожил и не развлек.
Домик, во вкусе английских охотничьих коттеджей, с резными украшениями
и башенками, был выстроен на пригорке, над крошечным озером, в которое
впадал вечно гремучий, светлый горный ключ. У подножия был небольшой,
наполненный всякими древесными дивами, садик. И все это - дом, озеро и сад -
окружалось высокою, с железными иглами, чугунною решеткой, через которую
никто не мог перелезть. Лучшие, старейшие и преданнейшие из городских слуг
хозяина были здесь поставлены сторожами, один - в виде привратника, другой -
в виде дворецкого, еще несколько - в виде ловчих. Приученные громадные,
сытые псы берегли дачу, у всех ее ворот и калиток. И все ворота, калитки и
подъезды, сверх того, были с особыми, потайными замками и постоянно на
запоре.
Красивый, молодцоватый Набоб, отделавшись от городских дел, подписав
десятки деловых бумаг и телеграмм и отпустив бухгалтера, кассира, секретаря
и кучу просителей, надевал пальто, фуражку, брал зонтик, дорожный мешок,
садился в вагон, доезжал до станции, шел оттуда пешком, лесною тропинкой, к
даче и входил наконец в свое заповедное пристанище.
Его встречали светлые, уютные комнаты, устланные коврами и уставленные
мягкою, роскошною мебелью. Красивые шкафы были полны книг, собрания гравюр.
На этажерках и столах лежали со всего света газеты и иллюстрированные
издания. Окна были уставлены цветущими растениями. А из окон, залитых
солнцем, был вид на озеро, сад и окрестные, то голубые в дальнем тумане, то
зеленеющие лесами холмы и скалы. Нужно о чем-либо переговорить с городом -
домик, при особых усилиях, был соединен телеграфною проволокой со станцией,
и сам хозяин, некогда, в бедности, служивший телеграфистом, мог сноситься
депешами, с кем надо. Сверх того, из дачного кабинета в городскую квартиру
был проведен телефон. Но ни по телеграфу, ни по телефону сюда не обращались.
Хозяин раз навсегда отдал городским слугам приказ: не беспокоить его на
даче, а всякое спешное дело оставлять до его возврата в город.
Наслаждение Набоба тишиною и прелестью его приюта, в особенности его
укромного, никому, кроме его, не доступного сада, было истинное, полное. Он
обходил дивные, издалека сюда перенесенные деревья и кусты, осматривал их,
приглядывался к каждой, живописно очерченной ветке, к каждому роскошному
цветку, обонял их и любовался ими без конца. В кустах и к вершинам дерев
были подвязаны искусственные, приноровленные к птичьим породам, гнезда.
Крылатое царство с весны наполняло затишье сада, привольно здесь выводило
детей и, с веселым щебетанием, улетая в горы и вольные леса, разносило всюду
крылатую славу гордому своим приютом хозяину.
Наступила новая весна. Снега растаяли, горные потоки сбежали в долину.
Леса и сады оделись зеленью. Стало тепло, зацвели кусты и травы. Птицы
слетелись, суетливо принялись таскать новый хлам и пух в старые, очищенные
гнезда.
Был теплый, безоблачный, майский вечер. Набоб подъехал с гремящим и
свистящим поездом, прошел знакомою тропинкой к домику, сказал два-три
ласковых слова дачной прислуге, с осени его не видавшей, бросил на стол
дорожный мешок, спросил, все ли благополучно, и ушел в сад, заперев за собою
балконную дверь. Он не узнал сада: так все здесь, казалось, с новой весной,
окрепло, разрослось и еще более похорошело.
Но особенно он стремился взглянуть на один род дорогих и редких лилий,
выписанных им откуда-то из-за моря, из Японии или Австралии. Таких лилий в
царстве, где жил Набоб, еще никогда не видели и о них не слыхали. Лилии были
небесного, голубого цвета, с розовыми каймами, точно разрисованные красками
зари, и далеко от них лилось тонкое, чарующее благоухание. Лилии, посаженные
у озера, как раз в этот вечер, по расчету хозяина, должны были расцвести.
Набоб прошел несколько тропинок, усыпанных то серым, то оранжевым, то
почти красным песком, присел на скамью, отер лицо, хотел вынуть и закурить
сигару - и остановился. - "Нет, подумал он: тот запах лучше; не оскверню его
табачным дымом!" И он, потянув носом воздух, стал приглядываться, где его
лилии? Рабочие, даже садовник из сада, по его приказанию, были усланы
заранее. Солнце скрылось за горой; в вечерней полумгле вырезывался из-за
леса полный месяц. Птицы смолкли. Пахло смолистыми почками тополей и
распускавшейся сирени. Звенел где-то в траве сверчок, но и тот вскоре затих.
"Какая тишина! какая полная, чудная отрада!" - мыслил Набоб - "и я один
всему этому владелец, одним этим наслаждаюсь... И никто, ничья тень не
мешает мне созерцать эти красоты, упиваться этим воздухом, этими ароматами.
Я никому не сделал зла; все мои подчиненные, пособники, товарищи и слуги
любят меня, а многие из них мною только и живут, молят, чтобы продлилась моя
жизнь. Не боюсь я ни предательства, ни измены; я всем нужен, все за меня
стоят и меня не променяют ни на кого. А дела-то какие, какие подвиги я
совершаю!.. И что мне еще нужно?" - Он с минуту подумал, перебирая мысли.
"Ничего мне более не надо... я всего достиг, все осуществил... миллионы на
миллионы... да! вспомнил! - улыбнулся он - не видел еще, не обонял моих
лилий"...
И вдруг Набоб вздрогнул и замер. Ему померещился как бы шорох по
тропинке чьих-то шагов. Как? в его саду, в его приюте, за этою высокою
решеткой с острыми иглами, - посторонние шаги? Ключ от потайного замка в
железной калитке у дворецкого. Кто же перелез через эти иглы, кто мог
отомкнуть потайной замок? Набоб стал прислушиваться, приглядываться. Сумерки
еще более сгустились; из леса стал более виден месяц. Его бледные лучи
освещали верхушки ближней части дерев. Шаги стихли. Внизу, у озера,
послышался робкий голос. Да, говорят точно... шепчутся двое. Затаив дыхание,
Набоб тихо, на цыпочках, пробрался ближе к деревьям, присел на другую скамью
и стал слушать.
- Ах, дорогая, пусти меня! - шептал детский голос - пусти, дай только
взглянуть.
- Нельзя, - отвечал другой, как бы более возмужалый голос.
- Да почему же, почему? что за диво такое цветок?
- Нельзя, повторяю тебе, не таков человек здешний хозяин.
- Да какой же он?
- Это страшный богач и еще более страшный себялюбец! Все для себя и
даже то, что для других, также исключительно для себя. Он накопил и копит
сокровища и уделяет только тем, кто ему служит и кто помогает ему богатеть,
копить еще более богатства.
"Ложь!" - хотел крикнуть и удержался Набоб: "ложь!" - мыслил он, дрожа
от негодования: - "а моя служба и мои жертвы в богадельне для старых людей,
а мои пожертвования на приюты, подачки бедным всякого звания?"
- Он жертвует на старых и хилых, - продолжал голос - из честолюбия,
из-за отличий, которыми его награждают; он помогает бедным и сирым, из
жалкого тщеславия, из-за отчетов, печатаемых во всеобщее сведение. Его грудь
увешана крестами, а он не устыдился в переполненной богадельне, при виде
кроткой, девяностолетней старушки, вязавшей правнуку чулок в своей келейке,
подумать и даже сказать: "вот живет-же, старушонка, не умирает, мешает
только другим занять место!" Он-то, которому выстроить сто новых богаделен
ни по чем!
Негодование Набоба, при этих словах, вышло из границ. Он хотел
броситься к смелому болтуну. - "Как? слуги не досмотрели, впустили наглого
клеветника! Или дерзкие воры, может быть грабители, убийцы, подобрали ключ?
Надо пустить собак... дать знать по телефону, телеграфировать полиции"...
Опять раздались тихие, точно золотые голоса.
- Но цветок, цветок? - лепетал детский голос - не сорвать, позволь хоть
дотронуться, понюхать...
- Боже тебя упаси его коснуться! - ответил другой голос: - не только
сорвать, дотронуться... черствый и злой, да, злой себялюбец, если это
узнает, если проведает, что здесь у него, в его сокровенном владении, была
чья-либо посторонняя нога, он прогонит дворецкого, привратника и ловчих. Сам
исполнительный, неутомимый с детства работник, он все это сделает, будто бы
из чувства справедливости; те будут плакать, и он, черствый, заплачет!
Сердце у него, как и эта ограда, железная...
- Ах, Серафима! милая! но меня манят эти цветы, и он за меня,
маленькую, не сделает зла слугам.
- Это сильный и бессердечный человек, и ты, крошка, херувимчик, поймешь
его черствость, если я тебе скажу, что он знает, как сотнями, тысячами мрут
в бедности, в сырых подвалах, голодные дети городских нищих и фабричных,
знает - и копит свои миллионы. В приюте, где он почетным членом, все
переполнено... сотни голодных матерей там, в приемной и у крыльца, стоят, с
прижатыми к груди безграмотными прошениями, жалобно глядят на попечителей -
а те важно, молча проходят...
- Дети, Серафима, ты говоришь, - маленькие, умирающие дети? и он не
жалеет умирающих?
- Да, но есть, которые, как и та, с чулком, старушка, живут и не
умирают. О! я их видела в таком подвале; угол, едва повернуться. На тюфяке,
на досках, за лоскутом ветхой простыни, спит после тяжкой работы мать, у
груди - новорожденный, красивый, как и ты, натерпевшаяся крошка, и тоже
девочка, неимоверно худая от голода, а в ногах... лет трех мальчик... Боже!
многих видела я, но такого никогда... Мальчик - калека, без ног, без рук, то
есть вместо них какие-то плетки, как веточки, а голова, с водянкою в мозгу,
большая, с кроткими, будто вечно-плачущими глазами. Неизлечимо-больное дитя
осуждено постоянно сидеть в том углу, в той темноте; сидит, и все его
движение, вся жизнь - качание с боку на бок его худенького тела и его
большой, больной головы... И сколько таких! Другим детям - весна, цветы,
воздух, солнце, этим - только душные, сырые подвалы; прочим детям святки,
рождественские и крещенские вечера, этим - вечное страдание и вечная тьма...
Этот каменный, красивый человек не женится из себялюбия и чтоб не иметь
детей, которых не любит...
- Но если ему все сказать, если попросить этого богача, - прервал со
слезами голос девочки - он смягчится, поможет бедным калекам-детям! Его
теперь нет дома... Пойдем к нему, когда он приедет.
- Поможет? - сурово и властно возразил голос старшей: - нет, такой не
смягчится! Он недавно, быть может, и в шутку, но подумал и сказал своему
секретарю на докладе о подобных калеках: эх, милый мой, таким детям нужны не
новые койки, их не вылечат: им лучшее лекарство - стрихнин или цианистый
кали...
- Что это?
- Сильный яд... Не расцвели его лилии и не расцветут: для них нужно
иное солнце, иная теплота... Его сердце - могила, лед...
Набоб еще более вознегодовал при этих словах. - "Что же это? кто так
шпионит, следит за мной? Это не воры, не грабители, хуже... это убийцы моей
чести, славы".
И он подвинулся, тихо развел ветви и остолбенел. Месяц поднялся выше,
светил ярко.
В его лучах, на тропинке у озера, обрисовались: лет шестнадцати
стройная, невиданной красоты, девушка, с светлыми, распущенными косами; а
рядом с нею кудрявая, черноволосая, лет семи, девочка; и обе в белом и
схожие друг на друга, как сестры.
Набоб миновал кусты, вышел на поляну; девушек у озера уже не было. Он
бросился к калитке в конце сада: она была заперта. Он быстро обошел весь
сад, заглядывал под деревья и кусты, - сад был пуст. Были позваны дворецкий,
огородник и привратник: все клялись, что никого не видели и в сад не
впускали. Замки были заперты и цепные собаки спущены, но молчали. Набоб
отослал слуг, упал на постель и долго не мог сомкнуть глаз. Месяц наискось
светил в широкие окна его кабинета, на бронзы, ковры, зеркала, на портреты
великих дельцов мира, коим он покланялся, и на газеты, где его самого так
хвалили и славили.
- Эти девушки, очевидно, здешние, свои... с ближней станции, - мыслил
он - дочери смотрителя или телеграфиста; там из зависти сплетничают на мой
счет между собой и с горожанами. Мало ли чего не плетут... Но такое знание
не только дел, чуть не мыслей! О! я выведаю, разузнаю, найду и пристыжу
болтунью... А какая она красавица! что за голос, чисто ангельский, а
сердце... И успокоенное воображение стало рисовать Набобу его новый подвиг.
Он мысленно бросил золотом, все разузнал и нашел девушку Серафиму. Это, -
подсказывали ему мысли, - была старшая дочь бедного стрелочника, отставного
гвардейского солдата, крестница и воспитанница знатной княгини, навещавшая
отца в праздники, Набоб вспомнил, что в тот день был действительно праздник.
Садовник, сослуживец стрелочника, рассказал девушкам о лилиях и, не ожидая в
тот день хозяина, так как лилиям не приходила еще пора цвести, дал им ключ
от железной калитки. Прочие слуги, очевидно, от страха, скрыли проступок
товарища. Набоб их благодарит. Он навещает в новый праздник отца девушек,
видит и ее и решает дело невиданное и неслыханное: такой умной, красивой и
доброй девушке он предлагает свое сердце и руку...
Набоб очнулся. Чудный сон улетел, а из глубины померкшей комнаты на
него смотрит то кроткое личико чистенькой, богомольной старушки, вяжущей в
девяносто лет внуку чулок, перед неугасимою, как ее тихая жизнь, бедною
лампадкой, - то худые плечи и большая голова безнадежно-больного,
двигавшегося с боку на бок, жалкого калеки. Еще длилась ночь. Все
погружалось в сон и тишину. В кабинете Набоба раздался резкий, несколько раз
повторенный звонок телефона. На него ответил звонок из городской квартиры.
Был разбужен дежурный в конторе, затем поднят на ноги и позван к телефону
секретарь.
- Сколько келий в нашей богадельне? - спросил Набоб по телефону.
- Пятьдесят.
- А сколько кандидаток?
- Не понимаю-с... чьих? по чьей рекомендации?
- Никаких рекомендаций... Сколько желающих, нуждающихся? Есть у вас
список?
- Но теперь, извините, три часа ночи...
- Не отойду от телефона... справку сию секунду.
Молчание. Через три минуты ответ:
- Заявлено сверх устава сто двадцать прошений.
- Сто двадцать беспомощных старух?
- Так точно. Но не при всех бумагах - нужны свидетельства врачей.
- Вздор. Завтра к моему возврату приготовить смету и чек на открытие
новых полутораста помещений, с полным содержанием.
- Но это потребует нового здания и расхода чуть не в двести тысяч.
- Не ваше дело, хоть полмиллиона. Чтоб все бумаги были готовы.
Перед рассветом - опять звонок. Секретарь, писавший в конторе, снова у
телефона.
- Сколько коек в детском приюте?
- В каком?
- Во всех, где служу.
- Сто семьдесят.
- На сколько прошений отказано?
- Извините, пятый час... но я сию минуту...
Прошло четверть часа. Набоб нетерпеливо, громко звонит.
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг