Русская фантастика / Книжная полка WIN | KOI | DOS | LAT
Предыдущая                         Части                         Следующая
     По утрам он просыпался разбитым, с отекшими ногами, опухшим лицом  и  с
такой сильною ломотою в шее, что несколько часов, пока  разгуляется,  должен
был держать голову набок. И день свой  он  начинал  получасовым  мучительным
кашлем, от которого вздувались вены на лбу и краснели белки глаз.

     - Ну, как вы себя  чувствуете  сегодня?  -  спрашивал  доктор  Шевырев,
присаживаясь рядом с ним на не убранную еще кровать.

     Егор  Тимофеевич  сопел  носом  и  тяжело   носил   грудью,   сдерживая
поднимавшийся кашель.

     - Отлично.  Никогда  не  чувствовал  себя  так  хорошо.  Он  отдувался,
окончательно побеждал кашель и, весело сияя глазами и улыбкой, продолжал:

     - Устал только немного. Да и сами посудите: в  Андро-ниевскую  больницу
слетай, в Дегтеревскую слетай, в Шепи-левскую  слетай.  А  дела  сколько!  В
одной Дегтеревской  пятеро  ребят  в  крупе,  задыхаются  мальцы,  один  уже
свистит. Ну, дунул  на  него  Николай  -  и  сейчас,  это,  дыхание  ровное,
улыбнулся, пить попросил. А уже два дня ничего не пил и  не  ел.  Так  мы  с
Николаем даже прослезились от радости. Честное слово!

     Веки Егора Тимофеевича налились слезами, но он пошутил доктору:

     - Каков у вас тезка-то, а? Не вам чета. Ну-ну, не обижайтесь, доктор. Я
ведь шучу. Я знаю, что вы благороднейший человек и сейчас, это, тоже лечите,
конечно. И лицом вы похожи  на  святого  Эразма.  Никола  -  тот  седенький,
маленький, а вы - на святого Эразма. Тоже хороший святой.

     - А вы его видели?

     - Как же. Всех видел.

     И он долго рассказывал, какие прекрасные и благородные лица  у  святых.
Потом бодро прошелся по комнате, держа голову набок, точно свернутую, сделал
легкое мускульное упражнение руками и остановился у окна.

     - Как тает-то! Ах, хорошо! Что будем нынче делать, доктор?

     - Хотите на катке лед скалывать?

     - Лед скалывать! Боже мой! Ведь это же  первое  мое  удовольствие!  Лед
скалывать, и сейчас, это,- помогать весне!  Ах,  Боже  мой!  Чудеснейший  вы
человек, Николай Николаевич.

     - А вы счастливейший человек, Георгий Тимофеевич. И  большими  друзьями
они уходили, и уже через четверть часа  Егор  Тимофеевич,  весь  обрызганный
мелкими осколками льда и снега, озабоченно вонзал кирку в мягкий, вялый лед,
похожий на плохой  постный  сахар.  Было  жарко  от  работы,  и  шея  как-то
распрямилась, на ладонях сладко ныли свежие  мозоли,  и  день  улыбался.  Он
стоял тихий, немного пасмурный, но теплый, и улыбался. И отовсюду капало:  с
крыш, с деревьев, с забора, и от этого забор и деревья были  совсем  темные.
Пахло блинами, великим постом, тающим снегом и лошадиным навозом.

     - Ловко я работаю? -  кричал  Егор  Тимофеевич  фельдшерице,  маленькой
девушке в ватной шубке.

     Она сидела на лавочке, зябко поджав маленькие ноги,  заботливо  следила
за больными, и носик ее краснел от сырости.

     - Очень хорошо, Георгий Тимофеевич,-  отвечала  она  слабым  голосом  и
ласково улыбалась.- Я всегда любуюсь вами, когда вы работаете.

     Егор Тимофеевич знал, что фельдшерица влюблена в него и,  хотя  сам  не
мог отвечать на любовь, высоко ценил ее расположение и усиленно старался  не
скомпрометировать ее какой-нибудь неосторожностью. В его  представлении  она
была героиней долга, бросившей аристократическую семью, чтобы  ухаживать  за
больными,- у фельдшерицы семьи не было, она  была  из  подкидышей,-  светлой
личностью и красавицей, за которой ухаживали гвардейские офицеры. И держался
он с нею особенно, кланялся очень низко, водил ее под руку к столу и посылал
ей летом через сторожа цветы,  но  наедине  оставаться  с  нею  избегал,  из
опасения поставить ее в неловкое положение.

     Из-за этой фельдшерицы у него часто бывали ссоры  с  больным  Петровым,
который  держался  о  девушке  совершенно  противоположного  мнения.  Петров
уверял, что, как все женщины, она развратна, лжива, не способна  к  истинной
любви, и когда уходит, то обязательно смеется над оставшимися.

     - Вы смотрите,- говорил он однажды Егору Тимофеевичу, придерживая рукой
свою взлохмаченную дикую бороду.- Вот сейчас она кокетничала  с  вами  и  со
мной, а теперь стоит за дверью и хохочет, говорит: "Дураки!"  -  и  хохочет.
Вот она! слышите? И рожи, наверное, делает. Я ее знаю.

     - Не может быть. Я тоже ее знаю.

     - Ага! Вон она. Слышите? Давайте поймаем ее. И осторожно, на  цыпочках,
взявшись за руки, они

     крались к двери, Петров распахивал ее и торжествующе говорил:

     - Ушла! Услыхала наш  разговор  и  ушла.  Они  хитрые.  Их  никогда  не
поймаешь. Можно ловить всю жизнь - и не поймаешь.

     По его словам, у фельдшерицы был от сторожа ребенок, и она  убила  его,
удушила подушкою и ночью закопала в лесу; и место это,  где  ребенок  зарыт,
Петров хорошо знает. Этого Егор Тимофеевич не мог выдержать.  Он  отошел  на
шаг, протянул руку и торжественно сказал:

     - Вы, Петров, совершеннейший злодей. Никогда в жизни  я  не  подам  вам
руки и буду жаловаться на вас товарищескому суду.

     Но товарищеский суд не мог состояться. Больные разместились полукругом,
как их усадил Егор Тимофеевич, но тут дама с гордой осанкой  и  распущенными
волосами заявила, что надо вынимать  фанты,  и  все  перепуталось.  А  через
полчаса они опять дружески разговаривали, так как забыли  о  происшедшем,  и
говорили именно о фельдшерице, о ее красоте,  которую  оба  они  признавали.
Только Егор Тимофеевич утверждал, что она прекрасна, как ангел, а  Петров  -
что она красива, как демон. Потом  Петров  долго  шепотом  говорил  о  своих
врагах.

     У него были враги, которые поклялись погубить его. Они печатали о нем в
газетах, под видом  финансовых  отчетов,  клеветнические  статьи,  выпускали
каталоги и афиши, гонялись за ним по всему городу на пыхтящих автомобилях  и
по ночам подстерегали его за всеми дверьми. Они были могущественны.

     Они подкупили братьев Петрова и мать  его,  старушку,  и  та  ежедневно
отравляла  его  пищу,  так  что  он  чуть  не  умер  с  голода.   Они   были
могущественны. Они могли входить в камни, в стены, в  деревья,  и  случилось
однажды: он проходил по лесу, а дерево, осина быстро наклонилась и протянула
скользкие ветви, чтобы удушить его. Вставая утром, он не знал, будет  ли  он
жив к вечеру; ложась спать, он не знал, будет ли он жив к  утру.  Они  могли
входить в его тело, и бывало так, что рука или  нога  переставала  слушаться
Петрова и делала не то, что он хочет. Они могли даже входить в  его  душу  и
часто по утрам хитро уговаривали его убить себя и давали советы: как разбить
стекло и осколком его перерезать вену на левой руке около  локтя.  И  доктор
Шевырев хорошо знал об этом; третьего дня утром он сказал ему:

     - Вы несчастнейший человек, Петров.

     Очень приятно хоть раз услышать слово правды и сочувствия,  тем  более,
что обыкновенно доктор  Шевырев  -  очень  эгоистичный  человек,  пьяница  и
развратник, устроивший лечебницу только для  того,  чтобы  обирать  дураков.
Очень возможно, что он тоже подкуплен  его  матерью  и  ждет  благоприятного
момента, когда может разделаться с ним. В  прошлое  воскресенье  Петров  сам
видел, что за углом стояла его мать, старушка, и пристально  глядела  в  его
окно, и когда он закричал, она торопливо скрылась, а доктор Шевырев  уверял,
что никого тут не было. Тогда как он сам, своими глазами, видел ее, вот  тут
за углом - в барашковой шапочке, сдвинутой набок, и с пристальными  ужасными
глазами.

     Он рассказывал, и в его сдавленном голосе, в дикой взлохмаченной бороде
был безнадежный ужас. Уже давно он был один, в своей комнате, но не  помнил,
как это случилось, и не думал об этом. Он расхаживал по  комнате,  бормотал,
прижимал руки к голове и плакал. Потом грозил кому-то и снова плакал слезами
безвыходного отчаяния и тоски. Что-то вспомнил  и,  оживившись,  возбужденно
сверкая глазами, целый час прижимался к окну и  выслеживал  мать.  Несколько
раз ему казалось, что из-за угла  высовывается  сдвинутая  набок  барашковая
шапочка и старушечье  бледное  лицо  с  ужасными  глазами,  и  он  готовился
испустить всегда  готовый,  всегда  стоящий  в  гортани  крик,-  но  видение
исчезало. Быстро падали за стеклом тяжелые капли тающего на крыше  снега,  и
глянцевитые деревья тихо парились в белом, густом и  теплом  воздухе  ранней
весны. И светло было.

     Возбуждение улеглось,  исчезли  отрывки  мыслей,  и  оставалась  только
тоска. Петров лег на постель, и  тоска,  как  живая,  легла  ему  на  грудь,
впилась в сердце и замерла. И так лежали они в неразрывном безумном союзе, а
за стеклом быстро падали тяжелые крупные капли, и светло было.

     Со стороны катка приносился сквозь двойные рамы  беспечный  хохот.  Это
Егор  Тимофеевич  пускал  в  луже  кораблики  на  парусах   и   гоготал   от
удовольствия.

     IV

     Фельдшерица Мария Астафьевна не была влюблена в Егора Тимофеевича:  уже
три года, с тех пор как поступила она в эту лечебницу, она безнадежно любила
доктора Шевы-рева и не смела  открыться  ему.  Она  любила  его  за  ум,  за
благородство, за мужественную красоту, за то,  что  от  него  всегда  пахнет
какими-то особенными аристократическими духами, за то, что он всегда  молчит
и, по-видимому, очень одинок и несчастен. В трех комнатах мезонина, где  жил
доктор, она знала каждую мелочь обстановки, каждый  клочок  бумажки,  каждую
картинку; она раскрывала все его книги, которые раскрывал он, как будто  там
остался еще отпечаток  его  задумчивого  взгляда;  она  пересидела  на  всех
креслах и диванах и даже раз ночью, когда  доктор,  по  обыкновению,  был  в
ресторане "Вавилон", осторожно прилегла на его кровать. На подушках  остался
след ее головы, и она испуганно хотела взбить их, чтобы уничтожить  впадину,
но раздумала,- и всю ночь, стыдливо кутаясь  в  жесткое  больничное  одеяло,
сгорая от стыда, от счастья,  от  любви,  целовала  свою  беленькую  девичью
подушку. На туалетном столике доктора Шевырева она давно  открыла  флакон  с
теми духами, осторожно надушила свой платок, берегла его, как драгоценность,
и упивалась его запахом, как пьяница запахом вина.

     Кроме трех жилых комнат, в мезонине была четвертая, совершенно  пустая,
с огромным  итальянским  окном,  занимавшим  почти  целую  стену.  Все  окно
состояло  из  мелких  разноцветных  стекол  в  узорчатой  сетке  деревянного
переплета  и  было  сделано  архитектором  для  красоты;  и   снаружи   было
действительно   красиво,   но   внутри   создавалось   что-то   беспокойное,
неопределенное, раздражающее. Каждый раз, бывая  наверху,  Мария  Астафьевна
подолгу просиживала в этой комнате, рассматривая сквозь  стекла  знакомый  и
странно необыкновенный вид. Видны были небо, забор, шоссе, большая  луговина
и лес - и только. Но от стекол, то красных, то желтых, то синих,  голубых  и
зеленых, все это странно менялось и,  если  смотреть  так:  быстро  переходя
через все стекла,- походило на очень странную музыку. А если долго  смотреть
через одно какое-нибудь стекло, то менялось  настроение.  Особенно  противно
было желтое: как бы хорош и ярок  ни  был  день,  оно  делало  его  мрачным,
призрачным, зловещим, угрожающим  какою-то  бедою,  намекающим  на  какое-то
страшное преступление. И становилось тоскливо, и  не  верилось,  что  доктор
Шевырев сделает ее своею женою. Если бы не это стекло, она давно объяснилась
бы с ним; и каждый раз Мария Астафьевна давала клятву не смотреть в окно,  и
каждый  раз  смотрела,  пугаясь,  тоскуя,  не  узнавая  привычного,  странно
изменившегося вида. И соседство этого окна с кабинетом доктора тревожило ее,
как какая-то близкая, но несознаваемая опасность.

     Одиночество доктора Шевырева будило в Марии Астафьевне чувство,  схожее
с материнским.

     Она заботилась о его книгах, о его белье и ужасно жалела, что не  имеет
власти над кухней, и доктор Шевырев ест Бог знает какую  гадость.  Ревновала
его к больным, к сторожу, которому он давал какие-то таинственные,  интимные
поручения, и уже давно хранила в комоде вместе с платком большую  исписанную
тетрадь, в  которой  заклинала  доктора  Шевырева  отказаться  от  посещения
"Вавилона", от шампанского и от ужасной  развратной  жизни,  о  которой  она
догадывается. Когда она написала "развратной",  ей  стало  так  больно,  так
обидно, она так возненавидела и  себя  и  доктора  Шевырева,  что  не  могла
продолжать, легла на постель вместе с тетрадью  и  всю  ночь  проплакала  на
тетради, испортивши слезами две страницы.

     В той же тетради она смело предлагала себя доктору Шевыреву, но  только
в жены и только с тем условием, чтобы  он  оставил  посещения  "Вавилона"  и
шампанское, и доказывала, что это будет  выгоднее:  как  жене  он  не  будет
платить ей жалованья, а стол останется все равно тот же. И кроме того,  она,
с его разрешения, расширит его врачебное дело, так как  много  занималась  и
занимается литературой по психиатрии и хорошо видит недостатки в  теперешней
постановке лечебницы. И умоляла его решить вопрос поскорее, так как  ей  уже
двадцать четыре года и она скоро начнет отцветать, и тогда уже будет поздно.

     Два года лежала тетрадка, но Мария Астафьевна не осмелилась ее отдать и
часто в отчаянии хотела поскорее  умереть,  чтобы  дать  только  возможность
доктору Шевыреву прочесть написанное. А он ничего не знал и каждый  вечер  в
десять  часов  аккуратно  уезжал  в  ресторан  "Вавилон"  и  возвращался  на
рассвете. Каждый раз в прихожей, уезжая, он наталкивался  на  фельдшерицу  и
говорил:

     - А вы еще не ложились? Спокойной ночи. И она отвечала:

     - Спокойной ночи.

     В "Вавилоне" доктор Шевырев был как свой и  после  метрдотеля  считался
первым человеком. Он знал всех официантов по именам, а также всех хористов и
хористок из цыганского и русского хоров,  разделял  все  горести  и  радости
заведения,  одним  своим  присутствием  и   двумя-тремя   словами   улаживал
недоразумения  между  администрацией  ресторана  и  пьяными  посетителями  и
выпивал за ночь три бутылки шампанского - не больше и не меньше. И  так  как
находился не в больнице, был не доктором, а частным человеком,  то  позволял
себе изредка улыбаться, но говорил все так же мало.

     Часов до двенадцати, до часу  он  сидел  в  общем  зале,  за  одним  из
бесчисленных  столиков,  среди  целого  разноцветного  моря  лиц,   голосов,
костюмов, боком к открытой сцене, где поочередно являлись  певицы  и  певцы,
иногда и жонглеры  и  акробаты.  Стекла  бокалов  и  рюмок  звенели,  голоса
сливались в ровный, живой шум,  пахло  духами  и  вином,  скользившие  между
столиков красивые, накрашенные женщины улыбались  доктору  Шевыреву,  и  все
заливал ослепительный, праздничный  свет  электрических  лампочек.  Люди  за
столиками менялись: одни  уходили,  другие  тотчас  занимали  их  места,  но
казалось, что все это одни и те же люди - так равнял их свет  электричества,
живой, неперестающий гул, запах вина и духов. Так в метель толкутся снежинки
перед освещенным окном, и кажется, что все это одни  и  те  же,  а  это  все

Предыдущая Части Следующая


Купить фантастическую книгу тем, кто живет за границей.
(США, Европа $3 за первую и 0.5$ за последующие книги.)
Всего в магазине - более 7500 книг.

Русская фантастика >> Книжная полка | Премии | Новости (Oldnews Курьер) | Писатели | Фэндом | Голосования | Календарь | Ссылки | Фотографии | Форумы | Рисунки | Интервью | XIX | Журналы => Если | Звездная Дорога | Книжное обозрение Конференции => Интерпресскон (Премия) | Звездный мост | Странник

Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг