Она быстро обернулась.
- Да. А что?
- Да ничего, так.- И после минутного молчания, осторожного, полного
невысказанных мыслей, я добавил:- Почему вы не доверяете мне?
Она быстро и прямо посмотрела мне в глаза, но не ответила. И в эту
минуту я забыл, что когда-то давно она засмеялась, и не было у меня зла на
нее, и то, что я делаю, показалось мне ненужным и странным. Это была
усталость, естественная после сильного подъема нервов, и длилась она всего
одно мгновение.
- А разве вам можно верить?- спросила Татьяна Николаевна после долгого
молчания.
- Конечно, нельзя,- шутливо ответил я, а внутри меня уже снова
разгорался потухший огонь.
Силу, смелость, ни перед чем не останавливающуюся решимость ощутил я в
себе. Гордый уже достигнутым успехом, я смело решил идти до конца. Борьба -
вот радость жизни.
Второй припадок случился через месяц после первого. Здесь не все было
так продуманно, да это и излишне при существовании общего плана. У меня не
было намерения устраивать его именно в этот вечер, но, раз обстоятельства
складывались так благоприятно, глупо было бы не воспользоваться ими. И я
ясно помню, как все это произошло. Мы сидели в гостиной и болтали, когда мне
стало очень грустно. Мне живо представилось - вообще это редко бывает,- как
я чужд всем этим людям и одинок в мире, я, навеки заключенный в эту голову,
в эту тюрьму. И тогда все они стали противны мне. И с яростью я ударил
кулаком и закричал что-то грубое и с радостью увидел испуг на их
побледневших лицах.
- Негодяи!- кричал я.- Поганые, довольные негодяи! Лжецы, лицемеры,
ехидны. Ненавижу вас!
И правда, что я боролся с ними, потом с лакеями и кучерами. Но ведь я
знал, что борюсь, и знал, что это нарочно. Просто мне было приятно бить их,
сказать прямо в глаза правду о том, какие они. Разве всякий, кто говорит
правду, сумасшедший? Уверяю вас, гг. эксперты, что я все сознавал, что,
ударяя, я чувствовал под рукою живое тело, которому больно. А дома,
оставшись один, я смеялся и думал, какой я удивительный, прекрасный актер.
Потом я лег спать и на ночь читал книжку; даже могу вам сказать, какую: Гюи
де Мопассана; как всегда, наслаждался ею и заснул, как младенец. А разве
сумасшедшие читают книги и наслаждаются ими? Разве они спят, как младенцы?
Сумасшедшие не спят. Они страдают, и в голове у них все мутится. Да.
Мутится и падает... И им хочется выть, царапать себя руками. Им хочется
стать вот так, на четвереньки, и ползти тихо-тихо, и потом разом вскочить и
закричать: "Ага!"- и засмеяться. И выть. Так поднять голову и долго-долго,
протяжно-протяжно, жалко-жалко.
Да. Да.
А я спал, как младенец. Разве сумасшедшие спят, как младенцы?
Лист четвертый
Вчера вечером сиделка Маша спросила меня:
- Антон Игнатьевич! Вы никогда не молитесь Богу?
Она была серьезна и верила, что я отвечу ей искренно и серьезно. И я
ответил ей без улыбки, как она хотела:
- Нет, Маша, никогда. Но, если это доставит вам удовольствие, вы можете
перекрестить меня.
И все так же серьезно она трижды перекрестила меня; и я был очень рад,
что доставил минуту удовольствия этой превосходной женщине. Как все высоко
стоящие и свободные люди, вы, гг. эксперты, не обращаете внимания на
прислугу, но нам, арестантам и "сумасшедшим", приходится видеть ее близко и
подчас совершать удивительные открытия. Так, вам, вероятно, не приходило и в
голову, что сиделка Маша, приставленная вами наблюдать за сумасшедшими,-
сама сумасшедшая? А это так.
Приглядитесь к ее походке, бесшумной, скользящей, немного пугливой и
удивительно осторожной и ловкой, точно она ходит между невидимыми
обнаженными мечами. Всмотритесь в ее лицо, но сделайте это как-нибудь
незаметно для нее, чтобы она не знала о вашем присутствии. Когда приходит
кто-нибудь из вас, лицо Маши становится серьезным, важным, но снисходительно
улыбающимся - как раз то выражение, которое в этот момент господствует на
вашем лице. Дело в том, что Маша обладает странною и многозначительною
способностью непроизвольно отражать на своем лице выражение всех других лиц.
Иногда она смотрит на меня и улыбается. Этакая бледная, отраженная, словно
чуждая улыбка. И я догадываюсь, что я улыбался. когда она взглянула на меня.
Иногда лицо Маши становится страдальческим, угрюмым, брови сходятся к
переносью, углы рта опускаются; все лицо стареет на десяток лет и темнеет,-
вероятно, таково же иногда мое лицо. Случается, что я ее пугаю своим
взглядом. Вы знаете, как странен и немного страшен взгляд всякого глубоко
задумавшегося человека. И глаза Маши расширяются, зрачок темнеет, и, слегка
приподняв руки, она бесшумно идет ко мне и что-нибудь со мной делает,
дружеское и неожиданное: приглаживает мне волосы или поправляет халат.
- Пояс у вас развяжется!- говорит она, а лицо ее все такое же
испуганное.
Но мне случается видеть ее одну. И когда она одна, на лице ее странно
отсутствует всякое выражение. Оно бледно, красиво и загадочно, как лицо
мертвеца. Крикнешь ей:
"Маша!"- она быстро обернется, улыбнется своею нежною и пугливою
улыбкою и спросит:
- Вам подать что-нибудь?
Она всегда что-нибудь подает, принимает и, если ей нечего подавать,
принимать и убирать, видимо, беспокоится. И всегда она бесшумная. Я ни разу
не замечал, чтобы она что-нибудь уронила или стукнула. Я пробовал говорить с
нею о жизни, и она странно равнодушна ко всему, даже к убийствам, пожарам и
всякому другому ужасу, который так действует на малоразвитых людей.
- Вы понимаете: их убивают, ранят, и у них остаются маленькие голодные
дети,- говорил я ей про войну.
- Да, понимаю,- ответила она и задумчиво спросила:- Вам не дать ли
молока, вы сегодня мало кушали?
Я смеюсь, и она отвечает немного испуганным смехом. Она ни разу не была
в театре, не знает, что Россия - государство и что есть другие государства;
она неграмотна и Евангелие слышала только то, которое отрывками читают в
церкви. И каждый вечер она становится на колени и подолгу молится.
Я долго считал ее просто ограниченным, тупым существом, рожденным для
рабства, но один случай заставил меня изменить взгляд. Вы, вероятно, знаете,
вам, вероятно, сказали, что я пережил здесь одну скверную минуту, которая
ничего, конечно, не доказывает, кроме усталости и временного упадка сил. Это
было полотенце. Конечно, я сильнее Маши и мог убить ее, так как мы были
только вдвоем, и если б она крикнула или схватила меня за руку... Но она
ничего этого не сделала. Она только сказала:
- Не надо, голубчик.
Я часто потом думал над этим "не надо" и до сих пор не могу понять той
удивительной силы, которая в нем заключена и которую я чувствую. Она не в
самом слове, бессмысленном и пустом; она где-то в неизвестной мне и
недоступной глубине Машиной души. Она знает что-то. Да, она знает, но не
может или не хочет сказать. Потом я много раз добивался от Маши объяснения
этого "не надо", и она не могла объяснить.
- Вы думаете, что самоубийство - грех? Что его запретил Бог?
- Нет.
- Почему же не надо?
- Так. Не надо.- И она улыбается и спрашивает:- Вам не принести
чего-нибудь?
Положительно, она сумасшедшая, но тихая и полезная, как многие
сумасшедшие. И вы не трогайте ее.
Я позволил себе уклониться от повествования, так как вчерашний Машин
поступок бросил меня к воспоминаниям о детстве. Матери я не помню, но у меня
была тетя Анфиса, которая всегда крестила меня на ночь. Она была молчаливая
старая дева, с прыщами на лице, и очень стыдилась, когда отец шутил с ней о
женихах. Я был еще маленький, лет одиннадцати, когда она удавилась в
маленьком сарайчике, где у нас складывали уголья. Отцу она потом все
представлялась, и этот веселый атеист заказывал обедни и панихиды.
Он был очень умный и талантливый, мой отец, и его речи в суде
заставляли плакать не только нервных дам, но и серьезных, уравновешенных
людей. Только я не плакал, слушая его, потому что знал его и знал, что сам
он ничего не понимает из того, что говорит. У него много было знаний, много
мыслей и еще больше слов; и слова, и мысли, и знания часто комбинировались
очень удачно и красиво, но он сам ничего в этом не понимал. Я часто
сомневался даже, существует ли он,- до того весь он был вовне, в звуках и
жестах, и мне часто казалось, что это не человек, а мелькающий в
синематографе образ, соединенный с граммофоном. Он не понимал, что он
человек, что сейчас он живет, а потом умрет, и ничего не искал. И когда он
ложился в постель, переставал двигаться и засыпал, он, наверное, не видел
никаких снов и переставал существовать. Своим языком - он был адвокатом - он
зарабатывал тысяч тридцать в год, и ни разу он не удивился и не задумался
над этим обстоятельством. Помню, мы поехали с ним в только что купленное
имение, и я сказал, указывая на деревья парка:
- Клиенты?
Он улыбнулся, польщенный, и ответил:
- Да, брат, талант - великое дело.
Он много пил, и опьянение выражалось только в том, что все у него
начинало быстрее двигаться, а потом сразу останавливалось - это он засыпал.
И все считали его необыкновенно даровитым, а он постоянно говорил, что если
б он не сделался знаменитым адвокатом, то был бы знаменитым художником или
писателем. К сожалению, это правда.
И менее всего понимал он меня. Однажды случилось так, что нам грозила
потеря всего состояния. И для меня это было ужасно. В наши дни, когда только
богатство дает свободу, я не знаю, чем бы я стал, если б судьба поставила
меня в ряды пролетариата. Я и сейчас без гнева не могу себе представить, что
кто-нибудь осмеливается наложить на меня свою руку, заставляет меня делать
то, чего я не хочу, покупает за гроши мой труд, мою кровь, мои нервы, мою
жизнь. Но этот ужас я испытал только на одну минуту, а в следующую я понял,
что такие, как я, никогда не бывают бедны. А отец не понимал этого. Он
искренно считал меня тупым юношей и со страхом смотрел на мою мнимую
беспомощность.
- Ах, Антон, Антон, что будешь ты делать?..- говорил он.
Сам он совсем раскис: длинные, нечесаные волосы свисли на лоб, лицо
было желто. Я ответил:
- За меня, папаша, не беспокойся. Так как я не талантлив, то я убью
Ротшильда или ограблю банк.
Отец рассердился, так как принял мой ответ за неуместную и плоскую
шутку. Он видел мое лицо, он слышал мой голос и все-таки принял это за
шутку. Жалкий, картонный паяц, по недоразумению считавшийся человеком!
Души моей он не знал, а весь внешний распорядок моей жизни возмущал
его, ибо не вкладывался в его понимание. В гимназии я хорошо учился, и это
его огорчало. Когда приходили гости - адвокаты, литераторы и художники,- он
тыкал в меня пальцем и говорил:
- А сын-то у меня первый ученик. Чем прогневал я Бога?
И все смеялись надо мною, и я смеялся над всеми. Но еще более, чем мои
успехи, огорчало его мое поведение и костюм. Он нарочно приходил в мою
комнату, с тем чтобы незаметно для меня переложить книги на столе и
произвести хоть какой-нибудь беспорядок. Моя аккуратная прическа лишала его
аппетита.
- Инспектор приказывает коротко стричься,- говорил я серьезно и
почтительно.
Он крупно ругался, а внутри меня все дрожало от презрительного хохота,
и не без основания делил я тогда весь мир на инспекторов просто и
инспекторов наизнанку. И все они тянулись к моей голове: одни - чтобы
остричь ее, другие - чтобы вытянуть из нее волосы.
Хуже всего для отца были мои тетрадки. Иногда, пьяный, он рассматривал
их с безнадежным и комическим отчаянием.
- Случалось ли тебе хоть раз поставить кляксу?- спрашивал он.
- Да, случалось, папаша. Третьего дня я капнул на тригонометрию.
- Вылизал?
- То есть как вылизал?
- Ну да, вылизал кляксу?
- Нет, я приложил пропускной бумаги.
Отец пьяным жестом отмахивался рукой и ворчал, поднимаясь:
- Нет, ты не сын мне. Нет, нет!
Среди ненавистных ему тетрадок была одна, которая могла, однако,
доставить ему удовольствие. В ней также не было ни одной кривой строчки, ни
кляксы, ни помарки. И стояло в ней приблизительно следующее: "Мой отец -
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг