Леонид Андреев.
Мысль
Одиннадцатого декабря 1900 года доктор медицины Антон Игнатьевич
Керженцев совершил убийство. Как вся совокупность данных, при которых
совершилось преступление, так и некоторые предшествовавшие ему
обстоятельства давали повод заподозрить Керженцева в ненормальности его
умственных способностей.
Положенный на испытание в Елисаветинскую психиатрическую больницу,
Керженцев был подвергнут строгому и внимательному надзору нескольких опытных
психиатров, среди которых находился профессор Држембицкий, недавно умерший.
Вот письменные объяснения, которые даны были по поводу происшедшего самим
доктором Керженцевым через месяц после начала испытания; вместе с другими
материалами, добытыми следствием, они легли в основу судебной экспертизы.
Лист первый
До сих пор, гг. эксперты, я скрывал истину, но теперь обстоятельства
вынуждают меня открыть ее. И, узнав ее, вы поймете, что дело вовсе не так
просто, как это может показаться профанам: или горячечная рубашка, или
кандалы. Тут есть третье - не кандалы и не рубашка, а, пожалуй, более
страшное, чем то и другое, вместе взятое.
Убитый мною Алексей Константинович Савелов был моим товарищем по
гимназии и университету, хотя по специальностям мы разошлись: я, как вам
известно, врач, а он окончил курс по юридическому факультету. Нельзя
сказать, чтобы я не любил покойного; он всегда был мне симпатичен, и более
близких друзей, чем он, я никогда не имел. Но при всех симпатичных
свойствах, он не принадлежал к тем людям, которые могут внушить мне
уважение. Удивительная мягкость и податливость его натуры, странное
непостоянство в области мысли и чувства, резкая крайность и необоснованность
его постоянно менявшихся суждений заставляли меня смотреть на него, как на
ребенка или женщину. Близкие ему люди, нередко страдавшие от его выходок и
вместе с тем, по нелогичности человеческой натуры, очень его любившие,
старались найти оправдание его недостаткам и своему чувству и называли его
"художником". И действительно, выходило так, будто это ничтожное слово
совсем оправдывает его и то, что для всякого нормального человека было бы
дурным, делает безразличным и даже хорошим. Такова была сила придуманного
слова, что даже я одно время поддался общему настроению и охотно извинял
Алексею его мелкие недостатки. Мелкие - потому, что к большим, как ко всему
крупному, он был неспособен. Об этом достаточно свидетельствуют и его
литературные произведения, в которых все мелко и ничтожно, что бы ни
говорила близорукая критика, падкая на открытие новых талантов. Красивы и
ничтожны были его произведения, красив и ничтожен был он сам.
Когда Алексей умер, ему было тридцать один год,- на один с немногим год
моложе меня.
Алексей был женат. Если вы видели его жену теперь, после его смерти,
когда на ней траур, вы не можете составить представления о том, какой
красивой была она когда-то: так сильно, сильно она подурнела. Щеки серые, и
кожа на лице такая дряблая, старая-старая, как поношенная перчатка. И
морщинки. Это сейчас морщинки, а еще год пройдет - и это будут глубокие
борозды и канавы: ведь она так его любила! И глаза ее теперь уже не сверкают
и не смеются, а прежде они всегда смеялись, даже в то время, когда им нужно
было плакать. Всего одну минуту видел я ее, случайно столкнувшись с нею у
следователя, и был поражен переменой. Даже гневно взглянуть на меня она не
могла. Такая жалкая!
Только трое - Алексей, я и Татьяна Николаевна - знали, что пять лет
тому назад, за два года до женитьбы Алексея, я делал Татьяне Николаевне
предложение, и оно было отвергнуто. Конечно, это только предполагается, что
трое, а, наверное, у Татьяны Николаевны есть еще десяток подруг и друзей,
подробно осведомленных о том, как однажды доктор Керженцев возмечтал о браке
и получил унизительный отказ. Не знаю, помнит ли она, что она тогда
засмеялась; вероятно, не помнит,- ей так часто приходилось смеяться. И тогда
напомните ей: пятого сентября она засмеялась. Если она будет отказываться,-
а она будет отказываться,- то напомните, как это было. Я, этот сильный
человек, который никогда не плакал, который никогда ничего не боялся,- я
стоял перед нею и дрожал. Я дрожал и видел, как кусает она губы, и уже
протянул руку, чтобы обнять ее, когда она подняла глаза, и в них был смех.
Рука моя осталась в воздухе, она засмеялась, и долго смеялась. Столько,
сколько ей хотелось. Но потом она все-таки извинилась.
- Извините, пожалуйста,- сказала она, а глаза ее смеялись.
И я тоже улыбнулся, и если бы я мог простить ей ее смех, то никогда не
прощу этой своей улыбки. Это было пятого сентября, в шесть часов вечера, по
петербургскому времени. По петербургскому, добавляю я, потому что мы
находились тогда на вокзальной платформе, и я сейчас ясно вижу большой белый
циферблат и такое положение черных стрелок: вверх и вниз. Алексей
Константинович был убит также ровно в шесть часов. Совпадение странное, но
могущее открыть многое догадливому человеку.
Одним из оснований к тому, чтобы посадить меня сюда, было отсутствие
мотива к преступлению. Теперь вы видите, что мотив существовал. Конечно, это
не было ревностью. Последняя предполагает в человеке пылкий темперамент и
слабость мыслительных способностей, то есть нечто прямо противоположное мне,
человеку холодному и рассудочному. Месть? Да, скорее месть, если уж так
необходимо старое слово для определения нового и незнакомого чувства. Дело в
том, что Татьяна Николаевна еще раз заставила меня ошибиться, и это всегда
злило меня. Хорошо зная Алексея, я был уверен, что в браке с ним Татьяна
Николаевна будет очень несчастна и пожалеет обо мне, и поэтому я так
настаивал, чтобы Алексей, тогда еще просто влюбленный, женился на ней. Еще
только за месяц до своей трагической смерти он говорил мне:
- Это тебе я обязан своим счастьем. Правда, Таня?
А она смотрела на меня, говорила: "правда", и глаза ее улыбались. Я
тоже улыбался. И потом мы все рассмеялись, когда он обнял Татьяну
Николаевну - при мне они не стеснялись - и добавил:
- Да, брат, дал ты маху!
Эта неуместная и нетактичная шутка сократила его жизнь на целую неделю:
первоначально я решил убить его восемнадцатого декабря.
Да, брак их оказался счастливым, и счастлива была именно она. Он любил
Татьяну Николаевну не сильно, да и вообще он не был способен к глубокой
любви. Было у него свое любимое дело - литература,- выводившее его интересы
за пределы спальни. А она любила его и только им одним жила. Потом он был
нездоровый человек: частые головные боли, бессонница, и это, конечно, мучило
его. А ей даже ухаживать за ним, больным, и выполнять его капризы было
счастьем. Ведь когда женщина полюбит, она становится невменяемой.
И вот изо дня в день я видел ее улыбающееся лицо, ее счастливое лицо,
молодое, красивое, беззаботное. И думал: это устроил я. Хотел дать ей
беспутного мужа и лишить ее себя, а вместо того и мужа дал такого, которого
она любит, и сам остался при ней. Вы поймете эту странность: она умнее
своего мужа и беседовать любила со мной, а, побеседовав, спать шла с ним - и
была счастлива.
Я не помню, когда впервые пришла мне мысль убить Алексея. Как-то
незаметно она явилась, но уже с первой минуты стала такой старой, как будто
я с нею родился. Я знаю, что мне хотелось сделать Татьяну Николаевну
несчастной, и что сперва я придумывал много других планов, менее гибельных
для Алексея,- я всегда был врагом ненужной жестокости. Пользуясь своим
влиянием на Алексея, я думал влюбить его в другую женщину или сделать его
пьяницей (у него была к этому наклонность), но все эти способы не годились.
Дело в том, что Татьяна Николаевна ухитрилась бы остаться счастливой, даже
отдавая его другой женщине, слушая его пьяную болтовню или принимая его
пьяные ласки. Ей нужно было, чтобы этот человек жил, а она так или иначе
служила ему. Бывают такие рабские натуры. И, как рабы, они не могут понять и
оценить чужой силы, не силы их господина. Были на свете женщины умные,
хорошие и талантливые, но справедливой женщины мир еще не видал и не увидит.
Признаюсь искренно, не для того чтобы добиться ненужного мне
снисхождения, а чтобы показать, каким правильным, нормальным путем
создавалось мое решение, что мне довольно долго пришлось бороться с жалостью
к человеку, которого я осудил на смерть. Жаль его было за предсмертный ужас
и те секунды страдания, пока будет проламываться его череп. Жаль было - не
знаю, поймете ли вы это - самого черепа. В стройно работающем живом
организме есть особенная красота, и смерть, как и болезнь, как и старость,
прежде всего - безобразие. Помню, как давно еще, когда я только что кончил
университет, мне попалась в руки красивая молодая собака с стройными
сильными членами, и мне стоило большого усилия над собой содрать с нее кожу,
как требовал того опыт. И долго потом было неприятно вспоминать ее.
И если б Алексей не был таким болезненным, хилым, не знаю, быть может,
я и не убил бы его. Но красивую его голову мне и до сих пор жаль. Передайте,
пожалуйста, Татьяне Николаевне и это. Красивая, красивая была голова. Плохи
у него были одни глаза - бледные, без огня и энергии.
Не убил бы я Алексея и в том случае, если бы критика была права и он
действительно был бы таким крупным литературным дарованием. В жизни так
много темного, и она так нуждается в освещающих ее путь талантах, что каждый
из них нужно беречь, как драгоценнейший алмаз, как то, что оправдывает в
человечестве существование тысяч негодяев и пошляков. Но Алексей не был
талантом.
Здесь не место для критической статьи, но вчитайтесь в наиболее
нашумевшие произведения покойного, и вы увидите, что они не были нужны для
жизни. Они нужны были и интересны для сотни ожиревших людей, нуждающихся в
развлечении, но не для жизни, но не для нас, пытающихся разгадать ее. В то
время как писатель силою своей мысли и таланта должен творить новую жизнь,
Савелов только описывал старую, не пытаясь даже разгадать ее сокровенный
смысл. Единственный его рассказ, который мне нравится, в котором он близко
подходит к области неразведанного, это рассказ "Тайна", но он - исключение.
Самое, однако, дурное было то, что Алексей, видимо, начал исписываться и от
счастливой жизни растерял последние зубы, которыми нужно впиваться в жизнь и
грызть ее. Он сам нередко говорил мне о своих сомнениях, и я видел, что они
основательны; я точно и подробно выпытал планы его будущих работ,- и пусть
утешатся горюющие поклонники: в них не было ничего нового и крупного. Из
близких Алексею людей одна жена не видела упадка его таланта и никогда не
увидела бы. И знаете почему? Она не всегда читала произведения своего мужа.
Но, когда я попробовал как-то немного раскрыть ей глаза, она попросту сочла
меня за негодяя. И, убедившись, что мы одни, сказала:
- Вы не можете ему простить другого.
- Чего?
- Того, что он мой муж и я люблю его. Если бы Алексей не чувствовал к
вам такого пристрастия...
Она запнулась, и я предупредительно закончил ее мысль:
- Вы меня выгнали бы?
В ее глазах блеснул смех. И, невинно улыбаясь, она медленно
проговорила:
- Нет, оставила бы.
А я никогда ведь ни одним словом и жестом не показал, что продолжаю
любить ее. Но тут подумал: тем лучше, если она догадывается.
Самый факт отнятия жизни у человека не останавливал меня. Я знал, что
это преступление, строго караемое законом, но ведь почти все, что мы делаем,
преступление, и только слепой не видит этого. Для тех, кто верит в Бога,-
преступление перед Богом; для других - преступление перед людьми; для таких,
как я,- преступление перед самим собой. Было бы большим преступлением, если
б, признав необходимым убить Алексея, я не выполнил этого решения. А то, что
люди делят преступления на большие и маленькие и убийство называют большим
преступлением, мне и всегда казалось обычной и жалкой людской ложью перед
самим собой, старанием спрятаться от ответа за собственной спиной.
Не боялся я и самого себя, и это было важнее всего. Для убийцы, для
преступника самое страшное не полиция, не суд, а он сам, его нервы, мощный
протест его тела, воспитанного в известных традициях. Вспомните
Раскольникова, этого так жалко и так нелепо погибшего человека, и тьму ему
подобных. И я очень долго, очень внимательно останавливался на этом вопросе,
представляя себя, каким я буду после убийства. Не скажу, чтобы я пришел к
полной уверенности в своем спокойствии,- подобной уверенности не могло
создаться у мыслящего человека, предвидящего все случайности. Но, собрав
тщательно все данные из своего прошлого, приняв в расчет силу моей воли,
крепость неистощенной нервной системы, глубокое и искреннее презрение к
ходячей морали, я мог питать относительную уверенность в благополучном
исходе предприятия. Здесь не лишнее будет рассказать вам один интересный
факт из моей жизни.
Когда-то, еще будучи студентом пятого семестра, я украл пятнадцать
рублей из доверенных мне товарищеских денег, сказал, что кассир ошибся в
счете, и все мне поверили. Это было больше чем простая кража, когда
нуждающийся крадет у богатого: тут и нарушенное доверие, и отнятие денег
именно у голодного, да еще товарища, да еще студента, и притом человеком со
средствами (почему мне и поверили). Вам, вероятно, этот поступок кажется
более противным, чем даже совершенное мною убийство друга,- не так ли? А
мне, помню, было весело, что я сумел это сделать так хорошо и ловко, и я
смотрел в глаза, прямо в глаза тем, кому смело и свободно лгал. Глаза у меня
черные, красивые, прямые,- и им верили. Но более всего я был горд тем, что
совершенно не испытываю угрызений совести, что мне и нужно было самому себе
доказать. И до настоящего дня я с особенным удовольствием вспоминаю menu
ненужно роскошного обеда, который я задал себе на украденные деньги и с
аппетитом съел.
И разве теперь я испытываю угрызения совести? Раскаяние в содеянном?
Ничуть.
Мне тяжело. Мне безумно тяжело, как ни одному в мире человеку, и волосы
мои седеют,- но это другое. Другое. Страшное, неожиданное, невероятное в
своей ужасной простоте.
Лист второй
Моя задача была такова. Нужно, чтобы я убил Алексея; нужно, чтобы
Татьяна Николаевна видела, что это именно я убил ее мужа, и чтобы вместе с
тем законная кара не коснулась меня. Не говоря уже о том, что наказание дало
бы Татьяне Николаевне лишний повод посмеяться, я вообще совершенно не хотел
каторги. Я очень люблю жизнь.
Я люблю, когда в тонком стакане играет золотистое вино; я люблю,
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг