подхватил песню, и скоро составился целый, очень дружный хор. Он не помнит,
что пели, но что-то очень веселое, плясовое. Да, они пели - и все кругом
было красно от крови. Само небо казалось красным, и можно было подумать, что
во вселенной произошла какая-то катастрофа, какая-то странная перемена и
исчезновение цветов: исчезли голубой и зеленый и другие привычные и тихие
цвета, а солнце загорелось красным бенгальским огнем.
- Красный смех, - сказал я.
Но он не понял.
- Да, и хохотали. Я уже говорил тебе. Как пьяные. Может быть, даже и
плясали, что-то было. По крайней мере, движения тех трех походили на пляску.
Он ясно помнит: когда его ранили в грудь навылет и он упал, еще
некоторое время, до потери сознания, он подрыгивал ногами, как будто кому
подтанцовывал. И теперь он вспоминает об этой атаке со странным чувством:
отчасти со страхом, отчасти как будто с желанием еще раз испытать то же
самое.
- И опять пулю в грудь? - спросил я.
- Ну вот: не каждый же раз пулю. А хорошо бы, товарищ, получить орден
за храбрость.
Он лежал на спине, желтый, остроносый, с выступающими скулами и
провалившимися глазами, - лежал, похожий на мертвеца, и мечтал об ордене. У
него уже начался гнойник, был сильный жар, и через три дня его должны будут
свалить в яму, к мертвым, а он лежал, улыбался мечтательно и говорил об
ордене.
- А матери послал телеграмму? - спросил я.
Он испуганно, но сурово и злобно взглянул на меня и не ответил. И я
замолчал, и слышно стало, как стонут и бредят раненые. Но, когда я поднялся
уходить, он сжал мою руку своею горячею, но все еще сильною рукою и
растерянно и тоскливо впился в меня провалившимися горящими глазами.
- Что же это такое, а? Что же это? - пугливо и настойчиво спрашивал он,
дергая мою руку.
- Что?
- Да вообще... все это. Ведь она ждет меня? Не могу же я. Отечество -
разве ей втолкуешь, что такое отечество?
- Красный смех, - ответил я.
- Ах! Ты все шутишь, а я серьезно. Необходимо объяснить, а разве ей
объяснишь? Если бы ты знал, что она пишет! Что она пишет! И ты не знаешь, у
нее слова - седые. А ты... - Он с любопытством посмотрел на мою голову,
ткнул пальцем и, неожиданно засмеявшись, сказал: - А ты полысел. Ты заметил?
- Тут нет зеркал.
- Тут много седых и лысых. Послушай, дай мне зеркало. Дай! Я чувствую,
как из головы идут белые волосы. Дай зеркало!
У него начинался бред, он плакал и кричал, и я ушел из лазарета.
В этот вечер мы устроили себе праздник - печальный и странный праздник,
на котором среди гостей присутствовали тени умерших. Мы решили собраться
вечером и попить чаю, как дома, как на пикнике, и мы достали самовар, и
достали даже лимон и стаканы, и устроились под деревом - как дома, как на
пикнике. По одному, по два, потри собирались товарищи и подходили шумно, с
разговорами, с шуткой, полные веселого ожидания, но скоро умолкали, избегая
смотреть друг на друга, ибо что-то странное было в этом сборище уцелевших
людей. Оборванные, грязные, почесывающиеся, как в жестокой чесотке, заросшие
волосами, худые и истощенные, потерявшие знакомое и привычное обличье, мы
точно сейчас только, за самоваром, увидели друг друга - увидели и
испугались. Я тщетно искал в этой толпе растерянных людей знакомые лица и не
мог найти. Эти люди, беспокойные, торопливые, с толчкообразными движениями,
вздрагивающие при каждом стуке, постоянно ищущие чего-то позади себя,
старающиеся избытком жестикуляции заполнить ту загадочную пустоту, куда им
страшно заглянуть, - были новые, чужие люди, которых я не знал. И голоса
звучали по-иному, отрывисто, толчками, с трудом выговаривая слова и легко,
по ничтожному поводу, переходя в крик или бессмысленный, неудержимый смех. И
все было чужое. Дерево было чужое, и закат чужой, и вода чужая, с особым
запахом и вкусом, как будто вместе с умершими мы оставили землю и перешли в
какой-то другой мир - мир таинственных явлений и зловещих пасмурных теней.
Закат был желтый, холодный; над ним тяжело висели черные, ничем не
освещенные, неподвижные тучи, и земля под ним была черна, и наши лица в этом
зловещем свете были желты, как лица мертвецов. Мы все смотрели на самовар, а
он потух, отразил на боках своих желтизну и угрозу заката и тоже стал чужой,
мертвый и непонятный.
- Где мы? - спросил кто-то, и в голосе его были тревога и страх.
Кто-то вздохнул. Кто-то судорожно хрустнул пальцами, кто-то засмеялся,
кто-то вскочил и быстро заходил вокруг стола. Теперь часто можно было
встретить этих быстро расхаживающих, почти бегающих людей, иногда странно
молчаливых, иногда странно бормотавших что-то.
- На войне, - ответил тот, что смеялся, и снова захохотал глухим,
длительным смехом, точно он давился чем-то.
- Чего он хохочет? - возмутился кто-то. - Послушайте, перестаньте!
Тот еще раз подавился, хихикнул и послушно смолк. Темнело, туча
наседала на землю, и мы с трудом различали желтые, призрачные лица друг
друга. Кто-то спросил:
- А где же Ботик?
"Ботик" - так звали мы товарища, маленького офицера в больших
непромокаемых сапогах.
- Он сейчас был здесь. Ботик, где вы?
- Ботик, не прячьтесь! Мы слышим, как пахнет вашими сапогами.
Все засмеялись, и, перебивая смех, из темноты прозвучал грубый
негодующий голос:
- Перестаньте, как не стыдно. Ботик убит сегодня утром на разведке.
- Он только сейчас был здесь. Это ошибка.
- Вам показалось. Эй, за самоваром, скорей отрежьте мне лимона.
- И мне! И мне!
- Лимон весь.
- Что же это, господа, - с тоскою, почти плача, прозвучал тихий и
обиженный голос. - А я только ради лимона и пришел.
Тот снова захохотал глухо и длительно, и никто не стал его
останавливать. Но скоро умолк. Хихикнул еще раз и замолчал. Кто-то сказал:
- Завтра наступление.
И несколько голосов раздраженно крикнули:
- Оставьте! Какое там наступление!
- Вы же сами знаете...
- Оставьте. Разве нельзя говорить о другом. Что же это!
Закат погас. Туча поднялась, и как будто стало светлее, и лица стали
знакомые, и тот, что кружился вокруг нас, успокоился и сел.
- Как-то теперь дома? - неопределенно спросил он, и в голосе его слышна
была виноватая в чем-то улыбка.
И снова стало страшно, и непонятно, и чуждо все - до ужаса, почти до
потери сознания. И мы все сразу заговорили, закричали, засуетились, двигая
стаканами, трогая друг друга за плечи, за руки, за колена - и сразу
замолчали, уступая непонятному.
- Дома? - закричал кто-то из темноты. Голос его был хрипл от волнения,
от испуга, от злобы и дрожал. И некоторые слова у него не выходили, как
будто он разучился их говорить. - Дома? Какой дом, разве где-нибудь есть
дома? Не перебивайте меня, "иначе я начну стрелять. Дома я каждый день брал
ванны - понимаете, ванны с водой с водой по самые края. А теперь я не каждый
день умываюсь, и на голове у меня струпья, какая-то парша, и все тело
чешется, и по телу ползают, ползают... Я с ума схожу от грязи, а вы
говорите - дом! Я как скот, я презираю себя, я не узнаю себя, и смерть вовсе
не так страшна. Вы мне мозг разрываете вашими шрапнелями, мозг! Куда бы ни
стреляли, мне все попадает в мозг, - вы говорите - дом. Какой дом? Улица,
окна, люди, а я не пошел бы теперь на улицу - мне стыдно. Вы принесли
самовар, а мне на него стыдно было смотреть. На самовар.
Тот снова засмеялся. Кто-то крикнул:
- Это черт знает что. Я пойду домой.
- Вы не понимаете, что такое дом!..
- Домой? Слушайте: он хочет домой!
Поднялся общий смех и жуткий крик - и снова все замолчали, уступая
непонятному. И тут не я один, а все мы, сколько нас ни было, почувствовали
это. Оно шло на нас с этих темных, загадочных и чуждых полей; оно
поднималась из глухих черных ущелий, где, быть может, еще умирают забытые и
затерянные среди камней, оно лилось с этого чуждого, невиданного неба.
Молча, теряя сознание от ужаса, стояли мы вокруг потухшего самовара, а с
неба на нас пристально и молча глядела огромная бесформенная тень,
поднявшаяся над миром. Внезапно, совсем близко от нас, вероятно, у полкового
командира, заиграла музыка, и бешено-веселые, громкие звуки точно вспыхнули
среди ночи и тишины. С бешеным весельем и вызовом играла она, торопливая,
нестройная, слишком громкая, слишком веселая, и видно было, что и те, кто
играет, и те, кто слушает, видят так же, как мы, эту огромную бесформенную
тень, поднявшуюся над миром.
А тот в оркестре, что играл на трубе, уже носил, видимо, в себе, в
своем мозгу, в своих ушах, эту огромную молчаливую тень. Отрывистый и
ломаный звук метался, и прыгал, и бежал куда-то в сторону от других -
одинокий, дрожащий от ужаса, безумный. И остальные звуки точно оглядывались
на него; так неловко, спотыкаясь, падая и поднимаясь, бежали они разорванной
толпою, слишком громкие, слишком веселые, слишком близкие к черным ущельям,
где еще умирали, быть может, забытые и потерянные среди камней люди.
И долго стояли мы вокруг потухшего самовара и молчали.
ОТРЫВОК ПЯТЫЙ
... я уже спал, когда доктор разбудил меня осторожными толчками. Я
вскрикнул, просыпаясь и вскакивая, как вскрикивали мы все, когда нас будили,
и бросился к выходу из палатки. Но доктор крепко держал меня за руку и
извинялся:
- Я вас испугал, простите. И знаю, что вы хотите, спать...
- Пять суток... - пробормотал я, засыпая, и заснул и спал, казалось
мне, долго, когда доктор вновь заговорил, осторожно поталкивая меня в бока и
ноги.
- Но очень нужно. Голубчик, пожалуйста, так нужно. Мне все кажется... Я
не могу. Мне все кажется, что там еще остались раненые...
- Какие раненые? Вы же весь день их возили. Оставьте меня в покое. Это
нечестно, я пять суток не спал!
- Голубчик, не сердитесь, - бормотал доктор, неловко надевая фуражку
мне на голову. - Все спят, нельзя добудиться. Я достал паровоз и семь
вагонов, но нам нужны люди. Я ведь понимаю... Я сам боюсь заснуть. Не помню,
когда я спал. Кажется, у меня начинаются галлюцинации. Голубчик, спустите
ножки, ну, одну ножку, ну, так, так...
Доктор был бледен и покачивался, и заметно было, что если он только
приляжет - он заснет на несколько суток кряду. И подо мною подгибались ноги,
и я уверен, что я заснул, пока мы шли, - так внезапно и неожиданно,
неизвестно откуда, вырос перед нами ряд черных силуэтов паровоз и вагоны.
Возле них медленно и молча бродили какие-то люди, едва видимые в потемках.
Ни на паровозе, ни в вагонах не было ни одного фонаря, и только от закрытого
поддувала на полотно ложился красноватый неяркий свет.
- Что это? - спросил я, отступая.
- Ведь мы же едем. Вы забыли? Мы едем, - бормотал доктор.
Ночь была холодная, и он дрожал от холода, и, глядя на него, я
почувствовал во всем теле ту же частую щекочущую дрожь.
- Черт вас знает! - закричал я громко. - Не могли вы взять другого...
- Тише, пожалуйста, тише! - Доктор схватил меня за руку.
Кто-то из темноты сказал:
- Теперь дай залп из всех орудий, так никто не шевельнется. Они тоже
спят. Можно подойти и всех сонных перевязать. Я сейчас прошел мимо самого
часового. Он посмотрел на меня и ничего не сказал, не шевельнулся. Тоже
спит, вероятно. И как только он не упадет.
Говоривший зевнул, и одежда его зашуршала: видимо, он потягивался. Я
лег грудью на край вагона, чтобы влезть, - и сон тотчас же охватил меня.
Кто-то приподнял меня сзади и положил, а я почему-то отпихивал его ногами -
и опять заснул, и точно во сне слышал обрывки разговора:
- На седьмой версте.
- А фонари забыли?
- Нет, он не пойдет.
- Сюда давай. Осади немного. Так.
Вагоны дергались на месте, что-то постукивало. И постепенно от всех
этих звуков и оттого, что я лег удобно и спокойно, сон стал покидать меня. А
доктор заснул, и, когда я взял его руку, она была как у мертвого: вялая и
тяжелая. Поезд уже двигался медленно и осторожно, слегка вздрагивая и точно
нащупывая дорогу. Студент-санитар зажег в фонаре свечу, осветил стены и
черную дыру дверей и сказал сердито:
- Какого черта! Очень мы сейчас им нужны. А его вы разбудите, пока не
разоспался. Тогда ничего не сделаешь, я по себе знаю.
Мы растолкали доктора, и он сел, недоуменно поводя глазами. Хотел опять
завалиться, но мы не дали.
- Хорошо бы сейчас водки хлебнуть, - сказал студент.
Мы хлебнули по глотку коньяку, и сон прошел совсем. Большой и черный
четырехугольник дверей стал розоветь, покраснел - где-то за холмами
показалось огромное молчаливое зарево, как будто среди ночи всходило солнце.
- Это далеко. Верст за двадцать.
- Мне холодно, - сказал доктор, ляскнув зубами.
Студент выглянул за дверь и рукой поманил меня. Я посмотрел: в разных
местах горизонта, молчаливой цепью, стояли такие же неподвижные зарева, как
будто десятки солнц всходили одновременно. И уже не было так темно. Дальние
холмы густо чернели, отчетливо вырезая ломаную и волнистую линию, а вблизи
все было залито красным тихим светом, молчаливым и неподвижным. Я взглянул
на студента: лицо его было окрашено в тот же красный призрачный цвет крови,
превратившейся в воздух и свет.
- Много раненых? - спросил я.
Он махнул рукой.
- Много сумасшедших. Больше, чем раненых.
- Настоящих?
- А то каких же?
Он смотрел на меня, и в его глазах было то же остановившееся, Дикое,
полное холодного ужаса, как и у того солдата, что умер от солнечного удара.
- Перестаньте, - сказал я, отворачиваясь.
- Доктор тоже сумасшедший. Вы посмотрите-ка на него.
Доктор не слышал. Он сидел, поджав ноги, как сидят турки, и
раскачивался, и беззвучно двигал губами и концами пальцев. И во взгляде у
него было то же остановившееся, остолбенелое, тупо пораженное.
- Мне холодно, - сказал он и улыбнулся.
- Ну вас всех к черту! - закричал я, отходя в угол вагона. - Зачем вы
меня позвали?
Никто не ответил. Студент глядел на молчаливое, разраставшееся зарево,
и его затылок с вьющимися волосами был молодой, и когда я глядел на него,
мне почему-то все представлялась тонкая женская рука, которая ворошит эти
волосы. И это представление было так неприятно, что я начал ненавидеть
студента и не мог смотреть на него без отвращения.
- Вам сколько лет? - спросил я, но он не обернулся и не ответил.
Доктор покачивался.
- Мне холодно.
- Когда я подумаю, - сказал студент, не оборачиваясь, - когда я
подумаю, что есть где-то улицы, дома, университет...
Он оборвал, точно сказал все, и замолчал. Поезд почти внезапно
остановился, так что я ударился о стену, и послышались голоса. Мы выскочили.
Перед самым паровозом на полотне лежало что-то, небольшой комок, из
которого торчала нога.
- Раненый?
- Нет, убитый. Голова оторвана. Только, как хотите, а я зажгу передний
фонарь. А то еще задавишь.
Комок с торчавшей ногой сбросили в сторону; нога на миг задралась
кверху, будто он хотел бежать по воздуху, и все скрылось в черной канаве.
Фонарь загорелся, и паровоз сразу почернел.
- Послушайте! - с тихим ужасом прошептал кто-то.
Как мы не слышали раньше! Отовсюду - места нельзя было точно
определить- приносился ровный, поскребывающий стон, удивительно спокойный в
своей широте и даже как будто равнодушный. Мы слышали много и криков и
стонов, но это не было похоже ни на что из слышанного. На смутной
красноватой поверхности глаз не мог уловить ничего, и оттого казалось, что
Новинки >> Русской фантастики (по файлам) | Форумов | Фэндома | Книг