Вместо Эпилога
За окном – улица, ветер, дождь. Электрический фонарь в мутном дождевом
мареве похож на паука, запутавшегося в собственной паутине. Проехал
автобус, прорвав вырванный из темноты косой водяной заслон. Обыкновенная
московская осенняя ночь.
Я дописываю последние строки уж не знаю чего – очерка, или
воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну
напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно
сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все
зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная
общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.
Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда
окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и
выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось
сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико–математической
галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение
я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья,
но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.
Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще
кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в
привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с
чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем–то
спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на
меня, просматривая записи осциллографов.
– Мы начали в десять пятнадцать, – вдруг сказал он, – а в час вас
потеряли...
– Не совсем, – поправил Заргарьян.
– Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а
затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой.
Честно говоря, я так ничего и не понял.
– В час, – задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, – в начале
первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»...
– Бредишь? – спросил он не сразу.
– С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской»
бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати,
она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.
– Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: – А ты меня взял да и
перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли... при второй
наводке.
Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как–то
подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла – не было
сил встать.
– Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим,
экраны у них в лаборатории в одну линию – параболическую и с передвижным
пультом. А на крыше – бассейн... – Я глотнул слюну и замолчал.
– Тебе сейчас допинг нужен, – сказал Заргарьян.
Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не
пролив – так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог
рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как
завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных
премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь.
Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что–то кричал по–армянски, а
я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой
хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную
камеру и невидимую Веру–седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ
Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я
все никак не мог подойти к главному – к моей встрече с Эриком, а когда
подошел, что–то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой
магния.
– Бумагу, – сказал я хрипло, – скорее! И карандаш.
Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел
их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, – все ряды цифр и
букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за
другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все
запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в
этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри,
смотри... Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не
открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью,
пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения
математического символа.
Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной
лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.
– Все, – сказал я и бросил авторучку.
Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да
так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.
– Тут треба математики поумнее, – сказал он наконец, передавая блокнот
Заргарьяну. – И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.
Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в
Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты.
Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра
Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория
Никодимова – Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего
прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики,
стали уравнениями Шуаля – Привалова. А завтра они станут достоянием всего
человечества.
Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень
довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже
высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама – весь этот
сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами
осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь
моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные
корреспонденты, уже давно что–то пронюхавшие, преследуют меня по пятам
даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать
в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое–какие американские
редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как
попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они
появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И
Кленов дружески подшучивает, что мне все–таки придется дописать свои
«Хождения за три мира».
Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот,
который я так и не увидел, – прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.