28. Шалости Спектра
Но не было ни коров, ни солнца. И сельского пейзажа не было. И свет был
не дневной.
Мы снова оказались в гигантском цеху. Пылали печи, в их раскаленных
духовках можно было зажарить целого быка, не заботясь о разделке туши.
Длинные языки пламени лизали металлические решетки заслонок, а за ними
ухали и трещали, сверкая фейерверком искр, могучие бревна, срубленные в
лесу каким–нибудь легендарным Полем Беньяном. Это пышное празднество огня
освещало поистине лукуллово великолепие: на длинных столах у печей в
беспорядке были навалены туши баранов, индейки, цыплята, рябчики,
куропатки. Разноцветными грудами высились багряные, плотные помидоры,
пупырчатые огурцы, бело–зеленые головки цветной капусты, золотистые ядра
лука, заостренные столбики розовой моркови – чего только не было в этой
овощной лавке! Да разве только овощной? Белые конусы сахарных голов,
слежавшиеся глыбы поваренной соли, зеленые бутыли с растительным маслом,
пузатые глиняные горшки со сметаной и молоком. А фрукты! Я нигде не видал
такого множества отборнейших фруктов: красно–желтые яблоки, полированные
дыни, похожие на мячи для игры в регби, полосатые арбузы – только–только
из Астрахани, клубника в корзинках, груши, светящиеся, как электрические
лампочки...
Когда–то я читал книгу, герой которой проникал в висевшую на стене
картину. В какую картину мы попали – Рубенса или Снайдерса, – я не знал,
но ощущение ирреальности, искусственности не покидало меня. Казалось, что
мы смотрим спектакль из жизни современников Гаргантюа и Пантагрюэля, когда
они, проголодавшись, съедали по барану в один присест, а не вертели
брезгливо бифштекс по–деревенски. Мы стояли у истоков пира, Пиршества с
большой буквы, об искусстве которого давно забыли в нашем суетливом веке
столовых самообслуживания.
– Ну и ну! – Мартин даже языком прищелкнул. – Жили же люди!
Я машинально отметил, что он сказал «жили», а не «живут»: он тоже не
связывал эту кухню гурманов с нашими днями. Но откуда она появилась там,
где еще недавно бродили коровы по нескошенной траве и текла обыкновенная,
а не молочная река, с илистыми, а не кисельными берегами? И почему Зернов
догадался о предстоящей смене декораций в этом спектакле?
– Почему? – усмехнулся он. – Интуитивно. Нас никогда не возвращают
туда, где мы уже были.
– Но дверь, – не сдавался я, – это же не красная стена. Она не
расползлась и не растворилась. Мы вошли в нее с пастбища и должны были
туда же выйти.
– В нашем трехмерном мире – да. Но если этот огромный цех – часть
четырехмерного пространства? Говоришь, дверь погреба – не красная стена.
Неверно. Красная стена – та же дверь, и не надо приписывать ей никаких
мистических свойств. Там, где царствует физика, мистике места нет. А
физические свойства четырехмерного мира предполагают и не такие парадоксы.
Можно дважды, трижды выходить через одну и ту же дверь, каждый раз попадая
в другое место. Я уверен, что территория завода по крайней мере в десять
раз больше, чем кажется. А голубой купол – только видимая нам его часть,
как для людей двухмерного мира видимой частью куба была бы одна его
плоскость.
Он замолчал, близоруко всматриваясь в пестрое великолепие кухонных
столов. Потом взял со стола большую желтую, чуть светящуюся грушу и
откусил, причмокнув от удовольствия. Мы с завистью посмотрели на него, но
последовать ему не решились.
– Одного не пойму, – сказал Мартин, – это же не наш, не земной завод –
и вдруг кухня и винный погреб!
Зернов отшвырнул огрызок груши.
– Это же демонстрационный зал для проголодавшихся экскурсантов. Неужели
не ясно?
– Так почему здесь все в сыром виде? «Облака» не моделировали
кафе–самообслуживания под вывеской «Вари сам!".
– Значит, лаборатория, – согласился Зернов. – Последняя проверка
готовой продукции.
– А где лаборанты?
– А мы с тобой. Груша – само объедение. С удовольствием подпишу
приемо–сдаточный акт.
Я часто не понимал Зернова: шутил ли он или говорил серьезно, вот и
сейчас он улыбался, но глаза неулыбчиво поблескивали.
– Дальше потопаем? – подал голос Мартин, которому уже надоело
гастрономическое изобилие зала.
– Куда? – спросил я.
Он показал в дальний угол: за столом с овощами, в стороне от пышущих
жаром печей, виднелась тоже вполне земная деревянная дверца. Мартин нырнул
в нее первым. Я пропустил вперед Зернова и замкнул колонну. Дверь
скрипнула позади, и все стихло. Я невольно оглянулся и увидел знакомую
красную «стену». Деревянной дверцы не было и в помине.
– А ты ожидал другого? – услышал я насмешливый вопрос Зернова. –
Представление продолжается. Новое действие – новый цех.
То был совсем необычный цех, даже в сравнении с тем, что мы уже видели.
Мне сразу вспомнился когда–то виденный итальянский фильм Антониони
«Красная пустыня». Он был сделан в цвете, и цвет в нем являл часть
режиссерского замысла. Сочные и яркие краски, чистые пастельные тона
создавали по желанию режиссера любую иллюзию. Цвет господствовал над
зрителем, подавлял и поражал его, заставлял смеяться и плакать, изумляться
и радоваться. Именно это смешанное чувство удивления и радости, ни с чем
не сравнимое чувство открытия нового мира, испытал я, оглядевшись вокруг.
Впрочем, если быть точным, сперва я ничего не увидел. Как человек
воспринимает полярное сияние единым радужным колесом, прежде чем различить
в нем отдельные цвета, так и я увидал мелькающий перед глазами спектр.
Что–то похожее на холсты художников, которые принято хулить только за то,
что они ничего не изображают, кроме игры красок и форм. Или, точнее, на
то, что порой хочется в них найти. Присмотришься – и вдруг найдешь
какие–то заинтересовавшие тебя сочетания, и если есть воображение, можно
увидеть в них и свое, только тобой открытое. То вырвется из лазури моря и
неба алопарусный фрегат гриновского Артура Грэя, то синяя птица призывно
махнет крылом, то остров Буян блеснет пряничными куполами своих
золотоглавых церквей. Воображение подскажет, а универсальный индикатор –
глаз уточнит нужную локальность цвета в бессмыслице линий и пятен.
Он не подвел меня и на этот раз, мой «универсальный индикатор».
Мелькающий спектр распался на множество цветных линий: спиралей и
кохлеоид, синусоид и серпантин, словно прочерченных светом фар в черном
воздухе ночного города. Все было ярко, разномасштабно и – да простят меня
физики за это сравнение – разнопространственно. Все эти цветные линии
выходили откуда–то из глубины зала, фактически возникая в тающей дымке,
метались перед нами в яростном танце, вращались и расплывались в блеклые
пятна, застывали в стремительном движении, как бы воплощая собой смутный
образ текучего времени.
Только пятна и линии – больше ничего не было в этом зале. Да и самого
зала не было. Высился гигантский аквариум без стенок и дна, параллелепипед
зеленой воды, вырезанный из океанской толщи, пространство, сплетенное из
цветных молний, в котором замерли в изумлении три маленьких человечка.
Величественная и унижающая картина!
Неожиданно пестрая карусель молний резко замедлила бег. Цветные линии
стали сливаться, расширяться, принимать странную форму – лент не лент, а
каких–то цветных поясов. На поясах появилось множество черных точек, как
дырочек в перфоленте. И начался новый самостоятельный танец точек. Они
менялись местами, группировались, пропадали в темноте и возникали вновь,
словно кто–то пытался сложить из черных стеклянных шариков строгий
мозаичный рисунок. Он странно повторялся, этот зародыш рисунка: точки
группировались через равные промежутки в одинаковые скопления.
И вдруг кто–то смазал все, плеснув на абстрактный рисунок грязную воду
из ведра, краски смешались и растеклись, а потом из бесформицы цвета
вырвались уже знакомые пояса и замелькали перед глазами, вытягиваясь в
строго выверенные ряды. И тут я совсем уже перестал понимать: мимо нас
текли цветными струями ленты рекламных этикеток. «Молоко сгущенное»,
«пастеризованное», «повышенной жирности», «сладкое» и «порошковое». Головы
рыжих и черных коров, глазастые и рогатые, поворачивались к нам и фас и в
профиль. Я сам покупал молоко с такими этикетками в лавчонке напротив
нашего «Фото Фляш». И тушенку с веселым поросячьим пятачком, и вермут с
пунцовым бокалом на этикетке, и сигареты с привычными земными названиями и
примелькавшимися рисунками на пачках. Почти у моего лица будто выстрелила
и развернулась, устремляясь в глубину зала, лента с повторяющимися, как
припев, словами: «кока–кола», «пепси–кола», «оранжад», «лимонад», и тут же
нагнали ее, сформировавшись из линий и пятен, ленты, такие же
многоцветные, рекламирующие конфеты и сыр, вина и колбасу, шоколад и
мясные консервы.
Приглядевшись, я заметил, что возникавшие ниоткуда и пропадавшие в
никуда ленты содержали не только рисованные этикетки. Реклама сыра
материализовалась в сырные брикетики в цветной обертке, реклама конфет – в
гран–рон конфетных коробок, ленточки этикеток с серебряными рыбками – в
жестяные струи коробок с сардинами. Танец красок с каждой минутой открывал
нам свои тайны. Я протянул руку к параду желтых консервных банок с черной
надписью «Пиво»: тайна их зарождения заинтриговала меня. И вдруг эта тайна
обернулась прямым вызовом второму закону Ньютона. На протянутую руку
тотчас же легла одна из этих летящих банок. Я повернул руку ладонью вниз,
но банка не упала – она по–прежнему давила на ладонь своей
трехсотграммовой тяжестью. Я вопросительно взглянул на Зернова, а тот
только рукой махнул: сам, мол, не понимаю. Я легонько подтолкнул банку,
чтобы проверить, не прилипла ли. Она так же легко сорвалась и полетела
догонять свою ленту.
Я даже удивиться не успел: новое чудо возникало в сверкающей пляске
красок и лент. Из глубины зала, ритмично подпрыгивая, как танцоры в
летке–енке, быстро–быстро прямо на нас полз в воздухе розово–серый червяк.
Кто и для чего вдохнул жизнь в эту бесконечную связку сосисок, не знаю, но
она была живой и агрессивной. Изогнувшись подобием логарифмической кривой,
она наступала на Мартина. Тот стоял разинув рот, как завороженный, а я,
испугавшись за него, схватил ее и дернул. И тут же выпустил, вскрикнув от
боли в плечевом суставе. Связка рванула, как автомобиль, несущийся с
превышенной скоростью.
Я пошевелил рукой – боль несусветная. Еле–еле протянул ее Мартину:
– Дерни.
Мартин дернул. Я вытерпел и эту боль. Сустав стал на место, рука
опухла, но боль уже утихала.
– Железные они, что ли? – сказал я сквозь зубы.
– Такие же, как в любом гастрономе. – Зернов, не отрываясь, следил за
движением гирлянды: скачок – полметра, скачок – полметра. – Ухватись ты за
ленту конвейера, да еще так натянутую, как эта связка, – не слабее дернет.
Мартин предусмотрительно отодвинулся, уступая дорогу агрессивным
сосискам, а они уже исчезали в стене из струящегося сурика. Какие–нибудь
четверть часа назад эта «стена» была дверью, ведущей на кухню, набитую
всякой снедью, в которой я, впрочем, не видел сосисок, а сейчас они
чудовищным червяком устремлялись на ту же кухню. Только на ту ли? В этом
дьявольском луна–парке можно было сделать два шага, переместившись на
километр. Или совсем пропасть, как Мартин в соседстве с прыгающими
«мешками».
Вы не верите в материализацию мыслей? Я поверил, потому что Мартин
опять исчез. Человека не было: в красноватом воздухе висела только голова,
увенчивающая вместо тела тонкую огненную спираль. Внутри спирали что–то
вспыхивало и переливалось, освещая голову без тела, а потом снова гасло, и
спираль казалась уже обыкновенной красной ниткой, которую можно было
дернуть и оборвать. Памятуя свой опыт с сосисками, я этого не сделал, а
только растерянно спросил Зернова:
– Опять дополнительный фактор?
– Процесс же не остановлен, – отозвался он.
– А голова? Опять телеинформация?
– Болтуны! – взревела голова. – Да помогите же наконец!
Из разведенного сурика к нам протянулась пятерня Мартина, за которую мы
и ухватились, рискуя вывихнуть сустав и ему. Что–то крепко держало его в
невидимом нам пространстве. А голова морщилась и ругалась:
– Не пускает, собака!
– А что это, Дон?
– Черт его знает. Держит, и все.
– Не унывай, старик, вытащим.
– Давай–давай, ребята.
Мы и «давали», выигрывая понемножку, по сантиметру, но все же
выигрывая. Так «давали», что минуту спустя Мартин выкатился из пустоты,
чуть не свалив нас на землю или, вернее, на такой же красный, как и
«стены», но по крайней мере твердый пол. Что с ним случилось, он так и не
понял. Повернулся неловко и попал в какой–то капкан, одновременно исчезнув
из трех измерений. Даже всезнающий Зернов молчал, ошарашенный этим вихрем
загадок.
А в зале что–то неуловимо менялось. По–новому перестраивались цветные
линии, уплывали в темноту пестрые ленты этикеток, зал суживался,
превращаясь в коридор, ровно очерченный горизонтальными рядами трубок.
Сначала они просто казались окрашенными в разные цвета, потом,
приглядевшись, мы заметили, что внутри их струится не то жидкость, не то
газ, то и дело меняющий цвет. Красные, желтые, оранжевые и лиловые струи
как бы указывали нам новое направление.
Значит, о нас помнили, нас приглашали дальше смотреть и учиться,
удивляться и познавать. От нас хотели, чтобы мы во всем разобрались, и нам
верили, что мы разберемся и поймем. В конце концов, все здешние чудеса
служили определенной цели – поддержать созданную на этой планете жизнь.
Следовательно, нам ничто не угрожало здесь, кроме собственной
неосторожности.
Не сговариваясь, мы только переглянулись и пошли дальше в знакомом
красноватом тумане, следуя разноцветным ариадниным нитям, которые кто–то
развесил, может быть, и для нас.